Современные болгарские повести
Шрифт:
Тесная кухонька казалась еще теснее из-за горы тарелок возле мойки и на полках шкафов, от рюмок и бокалов, блюд, салатниц и супниц, где были разложены приготовленные к ужину кушанья и закуски. Только что вымытая посуда сверкала чистотой и сейчас подсыхала на льняных полотенцах, ожидая минуты, когда она разместится на столах.
Он взял бутерброд с паштетом из гусиной печенки с шампиньонами и, чтобы замести следы, раздвинул остальные, звездообразно разложенные на широком блюде розового стекла.
Оставалось заглянуть в спальню, где в эту минуту он меньше всего рассчитывал
Жена сидела на краю полуторной железной кровати, вытирая мокрые от слез глаза. Коричневый фибровый чемодан с яркими, забавными картинками на внутренней стороне крышки, раскрытый, стоял перед нею. Йонков увидал там аккуратно сложенные вещи призывника.
Он робко подошел, положил руку на изогнутую спинку кровати. Железо было прохладное, как шкура змеи.
Стефка не шевельнулась, только губы у нее чуть дрогнули, пытаясь остановить рыдание, которое рвалось из горла. Из глаз снова хлынули слезы, и лицо еще больше заблестело.
— Да будет тебе! — проговорил Йонко.
Он отлепил стынущие пальцы от спинки кровати, медленно подошел к жене и ласково погладил мягкую, теплую кожу у нее за ухом.
Ему хотелось как-то успокоить ее, сказать те слова, какие обычно говорят в такие печальные минуты, но он не смог придумать ничего, кроме трафаретной фразы — дескать, каждой матери, коль родила солдата, суждено рано или поздно пролить слезу, укладывая солдатский ранец. Пришла на память песня тех времен, когда он сам уходил в армию. В сущности, он помнил из нее лишь несколько слов — о цветке дикой герани, что засунут в дуло карабина, и о том, как на прощанье поцеловали солдата в лоб. Он хотел напеть мелодию, промычал что-то, но тут же умолк, потому что жена подняла глаза, словно спрашивая, неужто у него так весело на душе, что он даже поет… Он почувствовал, как нелепо прозвучал вырвавшийся из ноздрей звук, смутился и, чтобы отвлечь ее внимание, потянулся за полиэтиленовым пакетом, лежавшим поверх сложенных в чемодане вещей. В пакете была поплиновая пижама в зеленую и черную полоску.
— Этого ты могла бы не класть, — сказал он. — Над ним смеяться будут.
Она молча наблюдала за тем, как его пальцы ощупывают поблескивающую материю, потом тихонько потянула пакет к себе и положила на прежнее место.
— Казарма ведь, — сказал он. — Кто тебе разрешит такое баловство…
— Все-то ты знаешь! — неожиданно твердым голосом возразила она.
— Конечно, знаю! Тоже ведь было время, проходил службу… Казарма есть казарма! Может, теперешняя не в точности, как раньше… Но уж и не вовсе по-другому…
Возможно, он продолжил бы свои рассуждения о казарме, но она, поймав его руку, потянула к себе, усадила рядом и обняла за шею. Это удивило его, от неожиданного теплого чувства его глаза тоже заволокло слезами. «Сыночек наш…» — произнес он, и из его груди вырвалось глубокое, как в детстве, рыдание.
— Ты пиво поставил?
Она вскочила, захлопнула чемодан. Глаза ее были уже сухи, минутная слабость испарилась, она могла снова взяться за прерванные хлопоты.
Он всегда завидовал ее самообладанию. В самые интимные минуты она умудрялась
— Ты пиво остудить поставил?
Он уже успел наколоть два больших бруска льда и наполнил бак, оставалось только вынуть из погреба ящики с пивом, и он заверил ее, что все будет в порядке, пусть не волнуется, времени достаточно.
— Ничего не достаточно! — сказала Стефка. — Еще тыща дел несделанных, а он «достаточно»… И сын — весь в тебя… Уж который час, а его все нету.
Фео, призывник, ушел утром, не приходил обедать, и она уже начала беспокоиться.
— Придет, никуда не денется, — сказал Йонко.
— Ты ему до какого разрешил?
— «До какого»… Сам небось знает… Не маленький. Взмолился: последний, мол, денечек, дайте с друзьями повидаться… Никуда не денется, придет…
— Имей в виду, если что — ты в ответе, — пригрозила она, выходя из комнаты.
— Ладно, ладно… — слегка раздосадованный угрозой, отозвался он.
Паркет в гостиной затрещал, все этажное перекрытие дрогнуло, в кухне зазвенела посуда. Вошла Свояченица с букетом срезанных в саду роз. Она искала вазы, куда их поставить.
— Подумать только! — сказала она. — Последние дни только и разговору, что о Фео, так он мне нынче ночью привиделся… Младенчик еще, в колясочке… Мы ему тогда колясочку купили, салатная с белой каемочкой… И вроде бы качу я колясочку, а он мне улыбается, улыбается… А потом гляжу…
— Глупости! — прервал ее Йонко, ненавидевший бабьи сны. Начинались они обычно невинно, какой-нибудь приятной картинкой, вроде этой салатной колясочки, а под конец… Кто его знает, чем закончится это салатное сновидение… — Глупости! Младенцы, колясочки… — продолжал он. — Ваш младенец — взрослый мужик, женить впору, а вам он все в пеленках видится…
Он чуть было не выпалил, что оттого приснилась ей коляска, что это был ее подарок племяннику, но удержался. Как-никак триста шестьдесят левов старыми деньгами выложила, по тем временам — сумма…
С улицы долетел шум — он узнал восьмицилиндровый двигатель самосвала, слегка запыхавшегося под тяжестью груза.
— Свояк пожаловал! — сказал он.
Над краем живой изгороди плыл голубой кузов самосвала. Он был доверху засыпан влажной щебенкой — желтоватая пирамида пододвигалась к воротам, замедляя ход, и наконец остановилась. Только поршни продолжали скользить в восьми цилиндрах мотора.
Йонко Йонков вышел на террасу. Из кабины высунулась голова водителя.
— Эй, Свояк! Поди на минутку, вылезать неохота… — крикнул он.
«К чему он эту щебенку привез? — подумал Йонков, спускаясь по ступенькам. — Понимаю — песок… Песок всегда во дворе пригодится. В особенности при здешней почве. Вагон песку высыпать — и то много не будет… Сейчас заставит взять решето, просеивать…»
— Куда выгружать? — спросил Свояк, не выключая мотора, продолжавшего бормотать на малых оборотах.