Современный грузинский рассказ
Шрифт:
— Как-то упустил из виду…
— Не должен был упускать.
— Не интересовался его существованием…
— Надо было интересоваться.
— Не принимал во внимание…
— Надо было принимать.
— И все же, где вы познакомились?
Молчание.
— Ты помнишь жирафов?
— Помню.
— Какие прекрасные были жирафы.
— Знаю, о чем ты хочешь мне напомнить.
— Я иногда их вспоминаю. С тех пор я никогда их не видела.
— И не могла увидеть.
— Почему?
— Они погибли.
— Правда? Бедненькие!
— Знаю, что ты хочешь, этим сказать.
— Такие прекрасные были жирафы…
— В тот вечер…
— У них были
— Я позвонил на следующий день… Но что от этого изменилось? Ничего!
— Они смотрели так испуганно…
— И все же, где вы могли познакомиться?! И куда подевался тот тип?
— Я устала, Ник… Ты хочешь узнать, как мы познакомились и что стало с тем жутким типом. А меня другое мучает: почему все сложилось так, а не иначе, не так, как хотела я, не так, как себе представляла?!.
— И как представлял себе тот, другой, кто хотя бы одну минуту думал о тебе.
— Да, хотя бы тот, другой…
Молчание.
— Человек — это память… Ты как-то сказал это… Очень давно.
— Наверно, сказал.
— Не слишком ли много времени прошло с тех пор?!
«Неужели она думает, что я струсил?.. Нет, нет… любовь сковывала меня и лишала смелости. Ты мне казалась недосягаемой, неземной, и я мог только мечтать о тебе безмолвно, затаенно, безнадежно… Я так и не посмел открыться тебе, не решился… Как мог я сказать о своей любви, если считал себя недостойным. В моем представлении ты не должна была принадлежать никому, даже мне! Поэтому я заглушал, душил свою страсть…»
Но ничего этого я не сказал. К чему эти беспомощные оправдания?
— Ник! — Нани приподнялась, пытаясь разглядеть меня в темноте. — Ты уходишь?
На глаза ее набежала фиалковая слеза. Она нащупала на стене выключатель и включила люстру.
Она была похожа на цветной сон, из тех, что снятся в отрочестве…
— Ты уходишь, Ник?..
Дремлющий Синий привязал ремнем к стулу Замухрышку Але и, стоя над ним, вливал ему в глотку вино из огромного рога. Пестрый в Крапинку как тряпка повис на перилах. Желтого Платоныча и Мамии не было видно. Зато Мутно-Зеленый и Ванька-Встанька сидели на корточках у стены, хлопали в ладоши и пели. Пьяны они были в стельку.
Нежная ветка ореха, Чупри-чупар, чупри-чупар!Спелый Кизиловый вообще куда-то исчез.
Наконец появились Мамия и Желтый Платоныч. Мамия полз вокруг стола на четвереньках, на нем в позе римского императора с воздетой кверху рукой восседал Желтый Платоныч.
Как видно, объезжал Мамию.
Глядя на них, мне захотелось плясать.
Я сорвался.
Выхватил у Дремлющего Синего из рук рог и вылил ему на голову остававшееся там вино. Потом одним махом вскочил на стол и начал танцевать.
Кто сорвал, тому и принадлежит. Чупри-чупар, чупри-чупар…Трещала под моими ногами раздавленная посуда. На Желтого Платоныча, оседлавшего Мамию, сыпались осколки и остатки еды.
Но внимания на меня никто не обращал, и я самозабвенно плясал.
Утром я проснулся в своей кровати. Голова болела, сердце учащенно билось, как это бывает после ночных кошмаров… Может, это и был только кошмарный сон?!
Рассказ свой хочу закончить на манер одного французского моралиста: если, прочитав эту повесть, кто-нибудь засмеется, я буду удивлен… Если не засмеется, буду удивлен
Перевод А. Беставашвили.
ГУРАМ РЧЕУЛИШВИЛИ
АЛАВЕРДОБА [10]
Дождливая весна выдалась в этом году, и летом лило не переставая. Все ходили в плащах или легких пальто, ждали, что распогодится, но в сентябре заненастило еще пуще. И только впервые приехавшие в Грузию расхаживали в белых сорочках; вымокшие, со слипшимися волосами, но непоколебимо уверенные, что здешнее лето гораздо погожее северного. На самом же деле — дожди и дожди. Однако общеизвестно, что в наших краях всегда благодатная погода, и приезжие просто не верили дождям.
10
Алавердоба — церковно-народный праздник в Кахетии, справляется у храма XII в. Алаверди. Соответствует русскому «Воздвиженье креста».
Что далеко ходить, я сам, попав в Телави, не мог поверить, чтобы в Кахетии перед самым сбором винограда случилась такая тоскливая, промозглая, бесцветная погода.
Третий день не унимался дождь, а двадцать седьмого — алавердоба. Мне не терпелось увидеть этот старинный праздник. Чего только не насмотришься на нем: пиршество, борьба, джигитовка. Я с детства влюблен в верховую езду, в джигитовку, в бешенство скачек. И чтобы в такой день сидеть в Телави!.. Но этот дождь… На мое счастье двадцать шестого прояснилось. Набухшие горы с трудом выдерживали глыбы туч, с боков которых срывались длинные лучи солнца. Закат высветлил зеленую степь до самого Кавказского хребта. А близкие до сих пор горы вместе с сумерками отодвинулись вдаль, словно над их красотой властвовало иное провидение. Удивительно плавно сливался четкий контур хребта с безграничностью равнины.
Протяжная Алазанская долина, слившись в одно целое, разворачивалась до самого неба.
Солнце зашло.
Наступила минута, когда глазам, привыкшим к сочному свету, недоступны мелкие, хилые звезды. Густая тьма скрыла все, и только видна была степь, теряющаяся в нескончаемой глубине черноты. Даже нет, ее не было видно, она ощущалась кожей, влажным дыханием безграничности.
Исподволь, незаметно привыкали глаза к темноте, в которую вдруг ворвались звезды и переполнили кахетинское небо. Юркнул ветерок, задел одинокий листочек, потеребил его и устал, сник, но на подмогу угасшему ветру поспешила новая нежная воздушная волна и растормошила дремлющую листву. Засуетились слабые осенние листья, но так ласков был прохладный западный ветер, что почти безропотно подчинились ему деревья, развернулись багряны. Заколыхались огромные липы, зашелестела тысячелетняя телавская чинара. Таинственные, бесхитростные песни алазанских рощ полились со склонов Циви.
Наступившая темнота наполнила тоской глаза человека, примостившегося на гребне высокой крепостной стены. Человеку хотелось переполниться этим чувством, застыть в блаженстве одиночества, но природа была сильнее человеческого настроения, и тоска его развеялась шелестом первого листочка.
Сидел на крепостной стене человек, очарованный природой, и пел ей, весь отдаваясь этим звукам, и только когда вдыхал, чувствовал, что дыхание отделяет его от песни, и это чувство странно лишало его голос естественного очарования.