Спасенье огненное (сборник)
Шрифт:
– Не спрашивал, чё, мол, ушла из школы?
– Он и сам знат. Новый директор ставку гардеробщицы с меня снял: мол, не надо за раздевалкой смотреть. Вечером приди вымой, всего и делов. А жить на чё? Вот я в чайную уборщицей и ушла, да еще в сельсовете лестницу мою. Плюнула да ушла, чё мне. Никакого порядку, слушай, в школе не стало. Не то, что при Федоре Петровиче.
– Уж тот был директор дак директор.
– Дак как не директор? Чистота, строгость была в школе. Робил бы и робил, если бы не Ритка эта. Не надо было так потачить. Она как школу закончила, учителя локтем крестилися,
– Все, я, Зин, пошла, если мой сюда, в чайну, придет, гони грязной тряпкой!
Саму Надежду, а с ней Михаила Александровича многие осенью тоже видели на дальнем краю поля. Приглядеться только надо было. Кусты там, возле Вотяцкой горы, а левее возле лога точно их фигуры. Будто бы друг напротив дружки на ведрах опрокинутых сидят и разговор ведут. Вот так, виновных не нашли, и всему поселку стало блазнить. Как осень, только и разговоров: кто видел, кто не видел и что это не к добру.
Страх пробирал всех, неизвестно, чего боялся чуть не каждый. Крещеный вотяк боялся одного, русский бывший колхозник со своим фальшивым паспортом – другого. У поселкового партийного начальства – свои боги и свои страхи. И дома покоя нет.
– Знаешь, я Николай Василича в чайной встретила. Все тетрадку носит, у меня, говорит, про картошку тут все написано.
– Чтобы я больше про эту картошку ничего не слышал, поняла?! Я только случаем не слетел тогда. Как раз в области на партучебе был. А то бы с парторга первый спрос.
– Ты чего злишься? Ерунда какая-то, сказать стало нельзя, сколь картошки наросло!
– Лида, есть линия райкома. А кто против этой линии прет, то разговор с ним короткий. И людям это надо понимать и не лезть лишнего-то. Чего вот ваш Михаил Александрович полез?
– Он нам в учительской потом говорил, что урожайность проверить хотел. Раз ошибка – значит, надо проверить. Переживал очень из-за Надежды да своей заметки в газете.
– Пусть бы тетрадки свои проверял! Раз партия сказала: ошибка, признай, и точка. Он кого проверять вздумал?! Партию?! Чудило! Сотку веревочкой отмерил, безмен принес. Ладно я бдительность проявил, прихватил его на поле. Ну, поговорили с ним на партбюро: мол, будем оформлять кражу колхозной собственности. Да не дошло бы до этого, Лида, мы ведь так, пугнули… Конечно, жалко, что он мало пожил.
– Да, оказывается, ему всего сорок два года было. А сердце не выдержало…
– Даве я Ивана Маркеловича, соседа нашего, тоже засек, тоже с безменом на огороде сидит. Урожайность меряет, мать ети. Ты, говорю, Ваня, где покос имеешь? Возле Агеевки. А ноне летом будешь возить сено из-под Меновщиков, через Фенькину дыру? Тамока в логу вечно мокро, хоть какая будь сушь. Враз все причиндалы убрал. И я, Лида, сколь раз говорил: ты болтовню всякую домой не носи!
– Ну, я так, чтоб ты в курсе был…
– Да в курсе я, в курсе! Это ты не в курсе. В колхозе сёдня утром агеевская бригада на то поле не пошла. Боятся. И лошади, мол, не идут, храпят. Поповщина полезла: «Из церкви батюшку позовем, пусть на
Не все сказал жене партийный секретарь. Не сказал, как шел он сегодня от Вотяцкой горы и углядел, что вокруг покосившейся избенки старой Арины накровавлено и ветер гоняет куриный пух. Видно, эта полоумная вотячка для избавления от мести обиженных богов опять зарезала жертвенную курицу. Зашел, низко наклонясь в проеме скрипучей двери. Темно в избушке после дневного света, а в глазах потемнело еще больше. Арина окропила жертвенной кровью и иконы, и портрет Сталина, приколотый к стене. Трясущимися руками секретарь содрал окровавленного вождя и, крепко стукнувшись о притолоку, выскочил во двор. Ломая спички и громко матерясь, сжег бумажный комок. Арина, приковылявшая с огорода, ничего не поняла. Он молча погрозил ей кулаком и побрел домой на нетвердых ногах с колотящимся сердцем.
Их век не кончен…
От Вотяцкой горы отступились. А время, быстротекущее и равнодушное, заваливало новыми делами-заботами и смывало из людской памяти Надежду и Михаила Александровича. Ремонтировали для новых учителей его освободившуюся квартиру.
– Тань, давай вот сюда домазывай остатки. Все же надо было еще по второму разу покрыть. Туто, видишь, полосы.
– Ладно, не учи хромать того, у кого ноги болят! Новые хозяева подкрасят, ежели надо. Кто приедет, не слыхала?
– Двое их, оба учителя, приедут вот квартиру смотреть, как отремонтируем. А кто – не знаю.
– Ну, наработалися мы. Никакого порядка у Михаила Александровича не было. В запущении квартира-то была. Хлам один. Конечно, ни семьи, ничё. Смешной, помню, был: ровно аршин сглотил да так торчком и ходит.
– Я у его училася, помню. Тихий был. Ни на кого сроду и голос не подымет. Стихотворения сочинять умел. В «Зарю коммунизма» заметки отправлял. Сам-то из Ленинграда, говорят. Чё его к нам занесло?
– Собирай банки. Я тут слила себе маленько, окна подкрасить.
– Он у нас и русский вел, и литературу. А вот про семью-то я ни у кого и не спрашивала. Дак ведь война была, мало ли чё…
– Ну, все. Дай-ка руки ототрем. Ты масла принесла подсолнечного, дак плесни и мне маленько.
Хламу нагребли бабы два мешка. Пожелтевшие листочки с напечатанными короткими строчками. Книжки старорежимные. Альбомы с фотографиями. Старые газеты они уже истратили, когда красили. На пол подстилали. А чего их жалеть-то, старые районки, года девятнадцатого да двадцатого? И где он их только взял? Написано неинтересное: все про становление советской власти да кулацкие бунты.