Спасенье погибших
Шрифт:
Я попросил заглянуть на антресоли, вспомнив шутку Олега, что в городе тоже есть полати, только их обозвали антресолями. Пустые банки, старый самовар, синтетическая елка, мышеловки. Но в углу усмотрел листок. А уж почерк Олега я отличил бы из тысячи. Но этот листок был единственным.
Только в лифте вспомнил, что даже не сказал ей о смерти дяди Сережи. Листок прочитал сразу:
«…Слышь, Петя, слышь! Да отлипни ты от футбола, не корову проиграем, слушай сюда. Чего мне славянофилы давеча баяли: говорят, не зря народ Петра Первого антихристом назвал, что подтверждают народные песни, а они не лгут, смотри оба тома Киреевского. И чего им, Петя, сказать? Каким козырем хлестнуть? Говорю: а вы рондо Вебера «Вечное движение» в исполнении Гинзбурга слушали? Отвечают: да, слушали, и это хорошо! Говорят: в этом есть мелодия, а где мелодия, там и музыка, а где музыка, там гармония, а где гармония,
Дома ждала такая картина — жена пила чай с… Идеей Ивановной. Какая умница, подумал я и про ту и про другую. Пора дружить.
Рассказал им о враче, о милиции, о Леве, о дяде Сереже. Ида жадно листала бумаги Олега. Повернулась к жене: «Можно, я буду курить в комнате?» Ушла. Жена налила мне супу, села напротив и выразительно вздохнула. Много чего значил ее вздох.
Заварив свежий чай, я понес его в комнату. Жена шла следом.
— Чаю выпейте, — пригласила жена. — Мы с мужем такие чаевники, и Олег говорил: без кофе проживу, а без чаю вымру. А как отдельно стал жить, много кофе пил.
— Слушайте, — резко прервала Ида. — «Как странно все, — прочла она совершенно другим голосом, мягким, глубоким, — как странно все. Сейчас прочел фразу о правиле жизненного поведения «Строгость к себе, внимание к другим», прочел случайно, в случайно открывшейся книге, и был до того рассеян, что поставил на полку и забыл, какую книгу брал, и уже отошел от полки, как фраза воссияла великим смыслом. Строгость к себе, внимание к другим. Да, да, больше ничего не нужно. Кинулся к полке и судорожно искал эту книгу, тщетно. Расстроился и ходил гулять. И успокоился. Ведь я запомнил, так и буду стараться. Сидел на детской площадке, тиранил себя за отношение к семье. И было два события. Далеко-далеко блеснула зарница. Я думал, что это зарница, а это была молния, о ней сказал надолго опоздавший гром. И снова медленно блеснуло, и снова тягостное ожидание грома. Но там-то, там-то, где идет гроза, там же страшно гремит, там страшно! В траве играл щенок, я и думал, что щенок, и нагнулся погладить, как еле успел отдернуть руку: это оказалась старая злющая собачонка. Я встал и услышал, что противно скрипят качели, и, видимо, давно скрипят, потому что маленькая девочка говорила той, что качалась: ты обещала, а сама все качаешься и качаешься».
— Леша! — сказала Ида решительно. — Ну-ка давай про этого Леву подробнее.
Пришлось снова рассказывать про милицию, про ребят, про Леву, про старуху.
Зазвонил телефон, жена сняла трубку.
— Да, да. Добрый вечер. Ой, простите. Да, дома. — И мне: — Ой, как нехорошо, что ты сразу не позвонил. Подойди.
Я стал объяснять Вере, что только вошел, что вызывали в милицию, что это связано с Олегом, с его рукописями…
— А моя свекровушка чего выкинула, — не дослушала Вера. — Даже бы мне было простительно, я брошенная, как их там называют, соломенная вдова, даже мне было простительно не явиться на похороны, нет, я все простила, все сделала, подружки помогли накрыть. Вернулись оттуда на автобусе, все в очередь в ванну, надо же руки вымыть, это ж обычай, что нельзя с кладбища землю приносить, ведь, опять же по обычаю, кидали по горсточке, прилипло. Ну вот, помыли. За стол. А ее нет. И кто-то видел, что она уходила в двери. Я выскочила, где там! Ясно, что на вокзал.
На Ярославском
— Я с тобой, — тут же вскочила Ида.
И вот мы в метро стоим у окна, по которому ударяют тоннельные огни. Когда остался последний перегон, Ида с усилием, перекрывая шум, почти закричала:
— Привет тебе от философа! Велит чаще вспоминать пятый угол. Говорит: чем меньше требуешь, тем свободнее. Требовать свободы означает быть в плену. Господи! — закричала она без перерыва. — Я такая измызганная, кто бы знал, кто бы пожалел меня. Разве меня Олег жалел, как же! А у меня такое ощущение, что я была всегда, будто стояла над монахами Киево-Печерской лавры, помогала им в летописных трудах. Нестора помню. Русская идея была всегда. Но такие в ней шараханья, такие блуждания во тьме, а другие идут по освещенному следу и еще над нами смеются. Наш национальный тип не похож ни на какой. Всегда мы меж Востоком и Западом. Одни несчастья от этого! Всех спасаем, во всем всегда жертвенность. И история у нас то взрывается, то замирает. Но не вбили же мы себе в голову, что мы — третий Рим, четвертого
Ида, выговорившись, сникла и уже на эскалаторе стала нервно разминать сигарету, которую прижгла у выхода из метро.
Народу на Ярославском было битком. По радио постоянно говорили, что такой-то поезд «прибытием опаздывает» на столько-то, а такой-то поезд «отправлением задерживается» до такого-то времени. Не только сидеть, стоять было негде. Мы разделились. Мне достался второй этаж. Еле я продирался сквозь толпу. Приноровиться к расписанию, чтобы выходить, стоять у поездов уральского направления, было невозможно, все смешалось. Я искал у касс и в залах. Раза три, не меньше, сталкивался с мужчиной в старой железнодорожной шинели, который, встречаясь взглядом, говорил:
— При Кагановиче не опаздывали.
На третий раз я не выдержал и спросил:
— Почему не опаздывали?
— А вот выведут на рельсы машиниста, расстреляют и другим сообщат. Другие и держат пар.
— А если заносы и снова опаздывают из-за них?
— Какие заносы, когда жизнь дорога, — сказал старый железнодорожник. Он обрадовался случаю поговорить, он ждал уже шесть часов и не знал, сколько еще ждать, вцепился в меня и рассказал, как он каждое лето обеспечивал безопасность прохождения поезда, в котором на Кавказ ехал Сталин. Шло несколько поездов, никто не знал, в котором едет вождь. «Раз он вышел между Орлом и Тулой, как раз моя дистанция, и гуляет. А на каждый километр было десять солдат, сержант и офицер и мы, железнодорожники, со своей стороны, у нас тоже форма и тоже военные порядки. Тогда носили еще к форме саблю. Тяжелая! И стоял наш человек с саблей. Сталин подошел, трубку курит. Тот вытянулся, не знает, что делать, инструкций не было. Да хоть с кем случись! Онемеешь. Сталин спрашивает про саблю: «А это зачем?» Тот отвечает: «Полагается». «Наверное, тяжело?» И понимаешь, хватило у человека мужества сказать: «Так точно». И ведь запомнил Иосиф Виссарионович. Повернулся, ничего не сказал, а саблю вскоре отменили. А ты говоришь!
Нас толкали, я озирался. Старух было много, но все казались помоложе матери Олега.
Никак я не мог найти ее. Устал смертельно, нашел Иду, и минут за десять до закрытия метро мы решили уезжать. На выходе из вокзала на гранитных ступенях, на самом сквозняке сидела старуха в черном платке. Я кинулся к ней. Тронул за плечо. Она подняла старое, измученное лицо. Это была не она.
Пошли к метро, стояли в пустом вестибюле. Милиционер внимательно смотрел на нас. Мне захотелось почему-то подразнить его, притвориться пьяным. Дежурная, захлопывая свою стеклянную будку и зевая, спросила меня весьма дружелюбно:
— Ну чего, поедете или телиться будете?
— Поедем, — сказала вдруг Ида. — Но не на метро.
И мы повернулись. И пошли обратно на Ярославский. Мне показалось, что та старуха на сквозняке была матерью Олега. Она так постарела с горя, что я не узнал.
Старуха сидела на том же месте. Я постоял около, не зная, как вести себя. Потом сел рядом. Она подняла лицо.
— Ничего, посидим. Все не на снегу.
— Простите, вы… Анна Антоновна?
Она не поняла вопроса.
— Ничего. В войну хуже было. А я к дочери приезжала, ничего.
— Почему ж она не провожает?
— Дети у нее, муж в плаванье, чего меня ждать, уеду. Дети. Одни боятся. Дочь-то с семи лет корову доила, сейчас у нее сын десять лет, запуганный, один не сидит. Ничего.
— А когда поезд?
— Не знаю.
— А куда вам ехать?
— Домой еду, куда же ехать?
— Билет есть?
— Нету билета. Да ничего.
— У дочери есть телефон?
— Телефон? Нет. Да ничего. Письма пишет.