Сталин и писатели Книга первая
Шрифт:
Можно ли было яснее и непреложнее выразить уверенность в том, что и его — раньше ли, позже — не минет чаша сия.
Как же могли в той же душе, почти одновременно с этими, родиться строки, исполненные казенного — и в то же время искреннего — восторга:
Много скрыто дел предстоящих В наших летчиках и жнецах И в товарищах реках и чащах, И в товарищах городах.Этот феномен, в отличие от того, что описан Оруэллом, можно было бы назвать не двоемыслием, а двоечувствием. Стихи Мандельштама воронежского периода являют собой едва ли не уникальный пример такого двоечувствия.
Здесь, в Воронеже, им были написаны все стихи, в которых с необыкновенной силой выразилась мучительная попытка примирения с действительностью сталинского режима:
Я должен жить, дыша и большевея… Люблю шинель красноармейской складки… На Красной площади всего круглей земля… Если б меня наши враги взяли… Моя страна со мною говорила… А вы, часов кремлевские бои… Захлебнулась винтовка Чапаева… Я слышу в Арктике машин советских стук… Я кружил в полях совхозных… Средь народного шума и спеха…Но в то же самое время, там же, в Воронеже, были написаны и совсем другие стихи, противоположные этим не только по мысли, но и по чувству, по ощущению своего места в мире:
Куда мне деться в этом январе? Открытый город сумасбродно цепок… От замкнутых я, что ли, пьян дверей? И хочется мычать от всех замков и скрепок.Или это:
Может быть, это точка безумия, Может быть, это совесть твоя: Узел жизни, в котором мы узнаны И развязаны для бытия.Или вот это:
Это какая улица? Улица Мандельштама. Что за фамилия чортова — Как ее не вывертывай, Криво звучит, а не прямо. Мало в нем было линейного, Нрава он был не лилейного, И потому эта улица Или, верней, эта яма Так и зовется по имени Этого Мандельштама…И, наконец, вот это:
Еще не умер я, еще я не один, Покуда с нищенкой-подругой Ты наслаждаешься величием равнин И мглой, и холодом, и вьюгой. В прекрасной бедности, в роскошной нищете Живи спокоен и утешен, — Благословенны дни и ночи те И сладкогласный труд безгрешен. Несчастен тот, кого, как тень его, Пугает лайСколько здесь внутреннего достоинства, уверенного спокойствия! И с каким грустным, снисходительным сочувствием говорит поэт о тех, кто это достоинство утратил, кто «сам полуживой, у тени милостыни просит». Но эти, последние строки, — они ведь тоже о себе! В его письме к Чуковскому, написанном в это же время, есть строки, дословно совпадающие с этими, стихотворными:
Я тень. Меня нет. У меня есть только право умереть. Меня и жену толкают на самоубийство. В Союз писателей — обращаться бесполезно. Они умоют руки. Есть один только человек в мире, к которому по этому делу можно и должно обратиться. Ему пишут только тогда, когда считают своим долгом это сделать. Я за себя не поручитель, себе не оценщик. Не о моем письме речь. Если Вы хотите спасти меня от неотвратимой гибели — спасти двух человек — помогите, уговорите других написать…
Сомнений нет: это он, он сам был в роли тени, просящей милостыни у тени.
Не только в стихах (стихи — дело таинственное), но и в разговорах с близкими, в одном и том же каком-нибудь страстном монологе соседствуют утверждения как будто несовместимые и по смыслу, и по своему эмоциональному настрою.
Вот он восклицает с отчаянием:
— Я опять стою у этого распутья. Меня не принимает советская действительность!..
И тут же:
— Я трижды наблудил: написал подхалимские стихи (это о летчиках), которые бодрые, мутные и пустые… Я гадок себе. Во мне подымается все мерзкое из глубины души. Меня голодом заставили быть оппортюнистом. Я написал горсточку настоящих стихов и из-за приспособленчества сорвал голос на последнем. Это начало большой пустоты.
Только что я высказал уверенность, что стремление Мандельштама «найти во всем исторический смысл», — было не чем иным, как сублимацией страха. Сказанное, однако, не означает, что это был страх перед угрозой физической расправы. Одними репрессиями — или угрозой репрессий — феномен «двоечувствия» Мандельштама не объяснить.
Как же понять, как объяснить это парадоксальное психологическое состояние, когда человек испытывает одновременно два противоположных, взаимоисключающих чувства (скажем, чувство собственного достоинства и чувство предельной униженности, упрямое сознание своей правоты и острое чувство вины), и оба эти чувства переживает с максимальной, предельной искренностью?
Это парадоксальное состояние было описано академиком И.П. Павловым и его учениками:
У нас находится на излечении больная с чрезвычайно расслабленной нервной системой. Когда ей показывают красный цвет и говорят, что это не красный цвет, а зеленый, она с этим соглашается и заявляет, что, всмотревшись внимательно, она действительно убедилась, что это не красный, а зеленый цвет. Чем это объяснить? Академик Павлов говорит, — парадоксальным состоянием. При нем теряется реакция на сильный возбудитель. Действительность, действительный красный или иной цвет — это сильный возбудитель. А слова: красный, зеленый и т. д. — это слабые возбудители того же рода. При болезненной нервной системе, при ее парадоксальном состоянии теряется восприимчивость к действительности, а остается восприимчивость только к словам. Слово начинает заменять действительность. В таком состоянии, по мнению академика Павлова, находится сейчас все русское население.
И там же:
Рефлекс свободы — есть основной жизненный рефлекс. Животное, лишенное свободы, рвется, кусается, бьется о клетку, отказывается есть и пр. Но этот рефлекс не только можно подавить, но и заменить условным рефлексом на те же воздействия. Если известным образом комбинировать голод и дачу пищи животному и терроризировать животное наказаниями, то можно совершенно усмирить его, приучить его к тому, что оно будет вилять хвостом в ответ на действия, лишающие его свободы, и смотреть в глаза тому, в чьей власти меры репрессии.