Сталин и писатели Книга первая
Шрифт:
Нет, я не собираюсь доказывать, что Мандельштам не был «певцом русского империализма». Сегодня в такого рода доказательствах, к счастью, уже нет нужды.
Я хочу лишний раз подчеркнуть, что в действительности Мандельштам сочувствовал нравственным и даже политическим целям русской революции, во всяком случае, ничуть не меньше Пастернака. Лозунги пролетарской революции имели для его души, быть может, даже большую притягательность:
Ужели я предам позорному злословью — Вновь пахнет яблоком мороз — Присягу чудную четвертому сословью И клятвы крупные до слез?Да и как мог он чувствовать
Даже горестный возглас Ахматовой — «Все расхищено, предано, продано», — по официальной версии советского литературоведения до конца обнаживший ее буржуазную декадентскую душу, — даже он был по сути своей возгласом великой надежды, признанием бесспорной правоты случившегося:
Все расхищено, предано, продано, Черной смерти мелькало крыло, Все голодной тоскою изглодано, Отчего же нам стало светло?.. И так близко подходит чудесное К развалившимся грязным домам… Никому, никому не известное, Но от века желанное намНет, разница между Мандельштамом и Пастернаком была не в том, что они по-разному относились к революции.
Они по-разному смотрели в будущее. Пастернак еще на что-то надеялся. Он не хотел верить дурным предчувствиям. Он готов был усомниться в своей правоте, успокаивая себя нехитрыми доводами, напоминающими известное рассуждение Васисуалия Лоханкина: «А может быть, так надо? Может быть, именно в этом и есть великая сермяжная правда?»
Мандельштам не мог заглушить доводами разума то, что знало его сердце.
Пастернак жил тоже не на Олимпе. Его тоже преследовал образ «кровавых костей в колесе».
Но для Пастернака петровская дыба, призрак которой нежданно воскрес в XX веке, была всего лишь нравственной преградой на пути его духовного развития. Преградой чисто абстрактной. Вопрос стоял так: имеет ли он моральное право через эту преграду переступить? Ведь и кровь, и грязь — все это окупится немыслимым будущим братством всех людей!
Душе Мандельштама плохо давались эти резоны, потому что в качестве объекта всех пыток и казней он неизменно пророчески видел себя. Не кому-то, а именно ему кидался на плечи «век-волкодав». Не чьи-то, а именно его кровавые кости хрустели в пыточных застенках.
Не случайно почти во всех его стихах, написанных в это время, так упорно, так настойчиво, так неотвязно преследует его ощущение своей загнанности, обреченности, сознание неизбежной гибельности своего пути:
Я на лестнице черной живу, и в висок Ударяет мне вырванный с мясом звонок, И всю ночь напролет жду гостей дорогих, Шевеля кандалами цепочек дверных. (Декабрь, 1930) Помоги, Господь, эту ночь прожить: Я за жизнь боюсь — за Твою рабу — В Петербурге жить — словно спать в гробу. (Январь, 1931)Единственный выход — спрятаться, убежать:
Мы с тобой на кухне посидим. Сладко пахнет белый керосин. Острый нож, да хлеба каравай… Хочешь, примус туго накачай, А не то веревок собери ЗавязатьВпрочем, безысходность, завладевшая сердцем поэта, была рождена предчувствием не только физической гибели. Еще страшнее было то, что несло гибель его душе, делу его жизни — поэзии:
Пайковые книги читаю, Пеньковые речи ловлю И грозное баюшки-баю Кулацкому паю пою. Какой-нибудь изобразитель, Чесатель колхозного льна, Чернила и крови смеситель Достоин такого рожнаМожет ли найтись для поэта перспектива более жуткая, чем:
Присевших на школьной скамейке Учить щебетать палачей.Что касается этой, последней угрозы, то ее Пастернак видел, пожалуй, с не меньшей ясностью. Тут он был проницателен ничуть не менее Мандельштама:
А сзади, в зареве легенд, Дурак, герой, интеллигент В огне декретов и реклам Горел во славу темной силы, Что потихоньку по углам Его с усмешкой поносила… А сзади, в зареве легенд, Идеалист-интеллигент Печатал и писал плакаты Про радость своего заката.Однако, в отличие от Мандельштама, Пастернаку, при всей его проницательности, не чуждо было это мазохистское стремление славить «радость своего заката»:
Всю жизнь я быть хотел, как все, Но век в своей красе Сильнее моего нытья И хочет быть, как я.«Нытье» — это уже словечко советского лексикона. К нему так и просится эпитет — «интеллигентское».
Желанье быть «как все» естественно трансформировалось у Пастернака в комплекс интеллигентской неполноценности. А отсюда уже так близко было до «комплекса советского человека», до святой и простодушной веры в правоту «века-волкодава».
Мандельштам не хотел быть «как все».
Однажды в Болшеве к нему пристали философские и литературоведческие дамочки, просили стихи и уверяли, что «вы наш поэт» … Он им ответил, что надо понимать: если существует его поэзия, значит, нет их науки, или наоборот, а потому миролюбивой всеядности нет места.
Особенности своей духовной конституции, которые Пастернак, оправдываясь, называл «тем, что всякой косности косней», искренно полагая, что они затрудняют его путь к тем, кто прав, — именно эти особенности Мандельштам рассматривал как своеобразную гарантию непреложности и неколебимости своей правоты.