Сталин и писатели Книга третья
Шрифт:
Что она хотела этим сказать? Что если бы он не уехал, у него не было бы и этих шести лет? Что там его убили бы раньше?
Исключить это, конечно, нельзя. Он мог бы погибнуть в ленинградском, «кировском» потоке 1934 года. А уж 37-го точно бы не пережил.
Но он его не пережил и в Париже.
Он умер 10 марта этого рокового года. От грудной жабы, как говорили тогда. (Сейчас сказали бы — от сердечной недостаточности.)
Хоронили его 12 марта на кладбище Тие в пригороде Парижа, где находила себе вечный приют русская беднота. На похоронах присутствовали М. Слоним, Р. Гуль, Г. Газданов и М. Цветаева. Шел дождь, не было церковного отпевания и даже никаких слов. Гроб
На этом можно было бы — и даже, наверно, следовало бы — поставить точку. Но у меня, как говорит Бабель, есть «в запасе» еще «пара слов».
Подытоживая свои впечатления о той — последней — своей встрече с Замятиным, Берберова говорит:
Я вдруг поняла, что жить ему нечем, что писать ему не о чем и не для кого...
Это — взгляд ОТТУДА, с той стороны. Взгляд эмиграции, с которой Замятин, как говорит Берберова, не захотел соединить свою судьбу.
А вот — взгляд ОТСЮДА. С нашей, советской стороны:
Константин Федин в свою поездку в Европу в 1933—1934 гг. (он лечился в Италии и затем ездил в Париж) виделся с Замятиным.
— Если Евгений Иванович не возвратится — для него все будет кончено, он уже больше не напишет ничего значительного, — сказал, приехав, Федин.
Может показаться, что два эти взгляда с разных сторон, сойдясь в одной точке, — полностью совпали. Но на самом деле это не так.
Федин думает, что Замятин ЕЩЕ МОЖЕТ НАПИСАТЬ ЧТО-НИБУДЬ ЗНАЧИТЕЛЬНОЕ, — ЕСЛИ ВОЗВРАТИТСЯ.
Это — классическая советская точка зрения, суть которой в том, что писатель, оторвавшийся от родной почвы (как Антей от земли), обречен на бесплодие.
Даже умница Бабель однажды отдал ей дань.
В сентябре 1933-го, вернувшись в Москву из довольно длительного путешествия по Европе (Франция, Бельгия, Италия, Германия, Польша), он делился впечатлениями об этой поездке с коллегами и друзьями. Его спросили: есть ли сейчас в эмигрантской литературе какие-нибудь талантливые писатели, кроме стариков — Бунина, Куприна, Зайцева, Шмелева? «Да, — ответил он. — Появился новый писатель — Сирин, сын Набокова. Он очень талантлив. Но писать ему не о чем».
Это Набокову-то, уже написавшему к тому времени «Защиту Лужина» и «Подвиг»!.. Это ему-то не о чем писать!
Вот и у Федина получается, что единственная причина того, что Замятину, как сформулировала это Берберова, «писать не о чем и не для кого», заключается в том, что, покинув родину, он разорвал связь с главным (по существу, единственным) источником своего вдохновения и со своим читателем.
Берберова говорит совсем о другом.
Она — так же прямо, как Федин о своем, — говорит, что Евгений Иванович ничего значительного уже не напишет совсем по другой причине:
...я думала: если ты здесь, то скажи об этом громко, не таи, что с тобой случилось, как тебя там мучили, русский писатель, как тебя довели до отчаяния, и сделай открытыйвыбор.
Вот
Неправота Федина и правота Берберовой тут несомненна, потому что она подтверждается опытом Бунина, Ходасевича, Цветаевой, которые вдали от родной почвы сумели создать едва ли не лучшие свои вещи. Да и разве только они?
Свое письмо Сталину с просьбой разрешить ему уехать Замятин, как мы помним, начал так:
...обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся, травли.
Это была главная, неотвязная, мысль, повторяющаяся на всем протяжении письма, главная его тема:
В советском кодексе следующей ступенью после смертного приговора является выселение преступника из пределов страны. Если я действительно преступник и заслуживаю кары, то все же, думаю, не такой тяжкой, как литературная смерть, и потому я прошу заменить этот приговор высылкой из пределов СССР — с правом для моей жены сопровождать меня. Если ж я не преступник, я прошу разрешить мне вместе с женой, временно, хоть бы на год, выехать за границу — с тем, чтобы я мог вернуться назад, как только у нас станет возможно служить в литературе большим идеям без прислуживания маленьким людям, как только у нас хоть отчасти изменится взгляд на роль художника слова.
И кончалось это его письмо тем же:
Свою просьбу о выезде за границу я мог бы основывать и на мотивах, более обычных, хотя и не менее серьезных: чтобы избавиться от давней хронической болезни (колит) — мне нужно лечиться за границей; чтобы довести до сцены две моих пьесы, переведенных на английский и итальянский языки (пьесы «Блоха» и «Общество почетных звонарей», уже ставившиеся в советских театрах), мне опять-таки нужно самому быть за границей... Все эти мотивы — налицо: но я не хочу скрывать, что основной причиной моей просьбы о разрешении мне вместе с женой выехать за границу — является безвыходное положение мое, как писателя, здесь, смертный приговор, вынесенный мне, как писателю, здесь.
Просьба его была удовлетворена. Ему была оказана неслыханная по тем временам милость. Мгновенно распространившиеся слухи о том, что ему разрешили уехать, вызвали в писательской среде прилив радостных ожиданий:
...выяснилось, что отдельные литераторы, отмечая необычайный эффект имевших место тех или иных обращений писателей с просьбами к т. Сталину (отъезд Замятина за границу...), сами намереваются обратиться к последнему с некоторыми прошениями. Литераторы Эйхенбаум, Н. Радлов, Зощенко предполагают обратиться персонально к т. Сталину за разрешением выехать за границу. Детский писатель К. Чуковский, которого, в связи со статьями Крупской, более не печатают, — за разрешением печататься, писатель Тынянов — с просьбой повлиять на критику с тем, чтобы последняя прекратила бы травлю его.
Немногим из этих надежд было суждено осуществиться. Но «смертный приговор», вынесенный Замятину, был отменен.
Казалось бы — чего больше? Никто тебя больше не травит. (На первую же попытку травли в «Литературной газете» ему сразу позволили возразить, ответить.) К твоим услугам все европейские книгоиздательства. Пиши — не хочу!
Никто не мешает тебе осуществить давнее твое намерение: работать для европейской литературы — для переводов на иностранные языки. А в крайнем случае — даже стать английским писателем, как это удалось поляку Джозефу Конраду.