Сталин и писатели Книга третья
Шрифт:
Добыть подземную «ювенильную» воду и напоить безводную степь, чтобы развести на берегах этой новой воды миллионы коров — или хотя бы те две тысячи, которые обещает прислать совхозу трест, — идея столь же фантастическая, как и все другие идеи инженера Вермо: научиться добывать электрическую энергию из мирового пространства или вместо коров развести гигантских животных вроде бронтозавров, от которых можно будет получать по цистерне молока в один удой. Но на ближайшем же собрании руководителей совхоза эта его очередная безумная идея рассматривается уже как первоочередная практическая задача:
— Вермо, — обратилась Босталоева, — поезжайте, пожалуйста, с Федератовной в колхоз к Умрищеву и объясните ему, что такое электрон. Теперь давайте обсудим зимнее отопление коровников.
Собрание
Собрание приняло решение строить ветряное отопление и рыть землю вглубь, вплоть до таинственных девственных морей, дабы выпустить оттуда сжатую воду на дневную поверхность земли, а затем закупорить скважину, и тогда среди степи останется новое пресное море — для утоления жажды трав и коров.
Ввиду дальности и безвестности ювенильной воды Вермо предложил прожигать землю вольтовой дугой, которая будет плавить кристаллические толщи и входить в них, как нож в тесто.
Федератовна по своей скупости на социалистические средства не велела было этим заниматься, но Вермо объяснил ей, что глубокое бурение электрическим пламенем безусловно является событием всемирно-исторического значения, и старушка, улыбаясь щербатым ртом, согласилась, так как была слаба на славу. Вслед за тем собрание начало думать, куда поместить новые две тысячи коров, и Вермо выдумал уже было кое-что, ничего не выдумывать он не мог: он бы разрушился от напора личной жизни...
Откуда возьмется вольтова дуга, которой инженер Вермо собирается бурить землю, чтобы добраться до ювенильных вод, — нам не сообщается. И участники собрания, принявшие это решение, в такие мелочи не вдаются. А о том, какие на этот счет у них имеются технические возможности, мы узнаем из следующего эпизода:
Босталоева зашла в институт к подруге-чертежнице и увидела старую динамо-машину, с которой студентки чертили детали. Она прочитала на неподвижной машине надпись, что в ней 850 ампер, 110 вольт, но не знала — сильно это или слабо. Выйдя из института, она написала телеграмму Вермо, что машина есть, но в ней 850 ампер и по ней учатся черчению молодые кадры; как же быть?
Ночью инженер Вермо прислал Босталоевой ответную телеграмму: «Придумал более совершенную, современную конструкцию динамо-машины, делаем ее из дерева и проволоки во всех деталях, окрасим в нужный цвет и вышлем багажом институту. Так как чертить можно с деревянной разборной модели — обменяйте нашу деревянную на ихнюю металлическую, наша деревянная конструктивно лучше...»
Уж не из этой ли самодельной — деревянной и проволочной — динамо-машины появится та вольтова дуга, которая будет «плавить кристаллические толщи и входить в них, как нож в тесто»?
Нельзя в полной мере оценить всю язвительность этой платоновской иронии, да и просто понять, куда, как любил говорить Зощенко, направлено жало этой художественной сатиры, не вспомнив, что происходило в советской действительности, а также в отражающей (на свой лад) эту действительность советской литературе в то время, когда Андрей Платонов сочинял эту свою повесть.
Страна совершала свой Большой Скачок.
Первый пятилетний план, поначалу вполне грамотный, а стало быть, выполнимый, по прямому указанию «товарища Сталина» был срочно пересмотрен. Решено было взять другой, более крутой темп. Но и этого «товарищу Сталину» показалось мало. Заставив принять уже этот новый, скорректированный, практически невыполнимый план, он поставил перед страной уже другую цель: выполнить пятилетку в четыре года. Началась бешеная гонка, пропагандистской машиной рекламируемая как идущее снизу движение охваченных энтузиазмом масс. К пропагандистской кампании подключились писатели.
Образ инженера Николая Вермо из платоновского «Ювенильного моря» трудно воспринять иначе, чем пародию на этот социально-психологический тип, утвердившийся в тогдашних, прославляемых критикой советских романах. А всю эту повесть — иначе, чем пародию (в тогдашней литературно-критической терминологии — «пасквиль») на всю эту историческую коллизию в целом. (Не случайно повесть «Ювенильное море» дошла до читателя только в 1988 году!)
В комментариях к ее книжной публикации говорится:
Ощущается, что Платонов в этой повести уже пробует «шагать в ногу».
Может быть, такие намерения у него и были. Но что из этого получилось, мы видим.
Завершается повесть как будто бы бравурно:
В глубокую осень из Ленинграда в Гамбург отплыл корабль. На борту корабля находились инженер Вермо и Надежда Босталоева. Они имели командировку в Америку, сроком на полтора года, чтобы проверить там в опытном масштабе идею сверхглубокого бурения вольтовым пламенем и научиться добывать электричество из пространства, освещенного небом.
Но и бравурность эта отдает пародией. А чтобы у читателя уже совсем не оставалось на этот счет никаких сомнений, в последней, заключающей повесть сцене опять — уже совсем явственно — слышится знакомая нам ироническая авторская ухмылка:
Вечером того же дня, ложась спать в гостинице, Умрищев долго кряхтел, предполагая и боясь высказаться.
— Мавруша, а Мавруш! — обратился он после томления к Федератовне.
Чего тебе, старичок? — охотно спросила Федератовна.
— А что, Мавруш, когда Николай Эдвардович и Надежда Михайловна начнут из дневного света делать свое электричество, что, Мавруш, не настанет ли на земле тогда сумрак?.. Ведь свет-то, Мавруш, весь в проводе скроется, а провода, Мавруш, темные, они же чугунные, Мавруш!..
Здесь лежачая Федератовна обернулась к Умрищеву и обругала его за оппортунизм.
Тут можно только подивиться твердости и несгибаемости Платонова, его верности своим художественным намерениям и своему писательскому дару. Но еще больше все-таки поражает разрыв между отношением Платонова к строительству социализма в СССР на, так сказать, мировоззренческом уровне и отражением этого исторического процесса в его художественных произведениях. Разрыв этот впечатляет сильнее, чем у Бальзака. Быть может, потому, что платоновские сюжеты нам, современникам автора, гораздо ближе бальзаковских? Как бы то ни было, контраст этот столь разителен, что объяснения и предположения тут возникают самые разные.
Вот, пожалуй, самое распространенное:
...в начале 1930-х гг. в литературной жизни Платонова происходит «драматический слом» и писатель находится на грани двух начал — жизни и идеи. Именно это (или, скорее, непонимание этого) лежит, на наш взгляд, в основе многих противоречий в трактовке текстов Платонова.