СТАНЦИЯ МОРТУИС
Шрифт:
Курсант допил наконец свой кофе, полоснул водой пустую чашку и только собрался еще раз глянуть в иллюминатор, как кто-то почтительно постучал в дверь. Затем она медленно отворилась и на пороге закутка появился бортинженер. Лицо его было строгим и мрачным, будто вырубленным из каменных скул, глубоких глазниц и тонких, бледных, без единой кровинки губ. Образ бортинженера напомнил курсанту монстра из недавнего фильма Хичкока, который экипаж посмотрел в Нью-Йорке перед вылетом, и он вздрогнул, хотя и понимал, что во всем повинно тусклое освещение. Монстр с секунду молча помаячил на пороге, а потом металлическим голосом произнес:
– Господин Сон, командир просит вас вернуться в рубку. Через пять минут мы будем подлетать к большому русскому полуострову Камчатка.
X X X
В гробу тихо и темно. Но мрак бездушия более мрачный мрак. Вчера над городом взорвались атомные бомбы. Взорвались и разнесли город в клочья.
Помнится, шелестело шагами, шуршало шинами и деловито клонилось к полудню совершенно обычное утро. И вдруг всех как ветром сдуло и на Багеби спустилась неурочная тишина. Я подумал - как странно, в это время суток никогда такого не случалось. Она угнетала и давила, эта тишина. Только что надо мной гудели клаксоны, каблуки выстукивали джигу на пыльном асфальте и привычный ритм городской жизни подкармливал меня ежедневной порцией дежурного оптимизма. Пока там ничего не менялось, я знал - город, страна и планета сохраняют присущий им и только им прекрасный облик. Но воцарившаяся над кладбищем гнетущая и непрерывная тишина вскоре сильно обеспокоила меня.
Не знаю долго ли тишина эта держалась - может несколько часов, а может и целые сутки, - но исчезла она так же внезапно, как и появилась. Потом где-то очень далеко непослушные дети взорвали несколько хлопушек, и я возрадовался, что звуки земли вновь пришли ко мне в гости. Чего греха таить, потери слуха я боялся, наверное, не меньше, чем атомной бомбардировки родного города. Но не успел я воспрянуть духом и трезво поразмыслить о причинах недавнего безмолвия, как время и пространство заполнил собой зловещий свист. Карающие молнии осерчавшего небесного владыки мощно вспороли мягкую и податливую грудь той случайной тишине. Он был повсюду, этот свист. Он принадлежал мне, и в то же время не имел ко мне ни малейшего отношения. Но постепенно, в поисках истины,
Прошла минута, за ней другая, затем еще и еще, и я как-то вдруг осознал, что случилось худшее из всего, что только могло случиться. Случилось то, чего я очень боялся, о чем предупреждал, во имя пре дотвращения чего поступился своей безоблачной карьерой, своим добрым именем, сытой обеспеченностью моих родных и близких. Случилось то, о чем я боялся думать даже здесь, где мне вроде ничего уже не могло казаться страшным и непоправимым. Шквалы повторялись с небольшими промежутками, они становились глуше и глуше, а потом прекратились совсем. Бомбы взорвались, оставив под собой развалины и смерть. Потом опять сгустились сумерки гнетущей тишины. Но сомнений быть не могло. Началась война. Мне никто не мог объявить об этом, но не догадаться мог только глухой.
Я попытался привести мысли в порядок. Второе яйцо раскололось где-то над главным проспектом. Здание оперного театра рассыпалось как спичечный домик, лампионы сметены ударной волной, люди... о них лучше не думать. Детские хлопушки, наверное, взрыхлили посадочную полосу аэродрома, а третье яйцо обратило в прах какой-то окраинный район Тбилиси. Но вот первое... Я не смог тогда и не могу взять в толк и сейчас: зачем это противнику понадобилось бомбить кладбище в Багеби. В Багеби отродясь не водилось никаких военных объектов. Разве что за такой объект с большой натяжкой сошло бы шоссе "Пастораль". Все-таки по нему ездили члены грузинского правительства - с дач в министерства и обратно. Но разве летчик не видел, что на шоссе не было машин? Что же в таком случав его прельстило? Сверхсекретный военный завод? Тогда я покорно склоняю голову. И когда только успели его отгрохать? Научный городок? Вздор. Сквер? Памятник поэту? Надгробия? Жилые дома, которых здесь так немного? Может вражеский летчик сбросил на меня бомбу просто по ошибке? А может ему было все равно где освободиться от груза? А может этот добряк пожалел людей и предпочел бомбить заведомых мертвецов? Кстати, успели ли предупредить население города о воздушном налете? Но утром все было так спокойно, и их как ветром сдуло, стало быть с предупреждением запоздали. Удалось ли хоть кому избегнуть смерти? И как там все мои, все те, кого я оставил жить без меня? Здание оперного театра... Но это абсурд, дело не могло ограничиться оперным театром, разве что генералов сразила повальная форма музыкофобии. Впрочем, на Руставели находятся административные здания... Землю, бедную родную планетку опять поливают свинцовым дождиком, мы просто угодили под капельку. Опять Земле делают больно, ранят, терзают. Опять торжествует зло, собирая обильный урожай человеческих страдании. Но по странной прихоти физических канонов землю над моим гробом так и не разметало от взрыва, смерч пощадил мои истлевшие кости, и мне, надежно укрытому здесь от всех земных проблем, вновь досталась завидная роль наблюдателя. Завидная ли? Война попыталась с корнями вырвать сумбурное чувство признательности, связывавшее меня с миром, который я покинул, и придававшее высший смысл моему потустороннему бытию. Какая-то совершенно неправдоподобная тишина укутала город в саван, обратив солнечное утро в долгую, нескончаемую ночь. Я чуть не забился в гробу подобно мелкой рыбешке, которую отхлынувшая волна оставила на гальке брюхом кверху, и невольно задал себе нехороший вопрос: Чего стоят все мои воспоминания, - а я-то так их лелею, так ими горжусь, - если даже вечно неизменные, одолевшие время мраморные надгробия повергнуты в тончайшую пыль? Неужто вся цена моему блестящему воображению - ломаный грош в базарный день? Чего стоит весь мой немалый опыт, мое знание жизни, сверкающие жемчужины познания вообще, если возненавидевший самое себя разум восстал и обрек род человеческий на самоубийство? Все-таки обидно - о чем только не успел я здесь передумать: о свете и о тени, о том как дружилось, и о том как любилось. О страстях, победах и неизбежных изменах. О жестокости и о священном праве на ошибку, которое нельзя отнимать у людей. О находках и о невозвратных потерях, которые никогда не кажутся нам по настоящему невозвратными. О счастливой доле слепца и несчастливой - зрячего. А сколько я передумал о другом священном праве - извечном женском праве на обман и игру, кляня себя за то, что всю жизнь оспаривал это право, сам обделяя себя положенной свыше толикой счастья. Такими ценными порой казались мне выводы к которым я самостоятельно приходил, и что-же, прицельное бомбо- и ракетометание отнимают сейчас у меня последнюю радость? Как это, должно быть, несправедливо. А может, наоборот - именно в этом и заключается высшая справедливость, и очень жалок мой бессильный бунт - эта пошленькая жалость к себе любимому. Но разве возможно совсем не жалеть себя? Кому не больно, когда вещи представляющиеся тебе очень важными, не кажутся таковыми даже самым близким людям? Чужая жалость недоступна, унизительна? Верно. И тем больше оснований жалеть себя, любимого. И плевать на осуждающих и обсуждающих тебя самоуверенных мещан, не упускающих случая подставить тебе ножку. Сами-то, поди, не стесняются себя жалеть. Ну это ладно, это абстракция, а как быть с конкретными фактами моей жизни и поныне управляющими ходом моего воображения? Их тоже, как говорится, на свалку истории? Мало-ли накопил я их за всю жизнь, накопил да и внес на сберкнижку ощущений, рассчитывая понемногу расходовать накопленное, да еще и взимать проценты в виде надежд и самооправданий? Многое хранится на той сберкнижке: очищающее пламя костра жадно пожиравшее краденые деньги, сто десять тысяч - шутка сказать!
– и красное, полыхавшее возмущением лицо Хозяина; долгое общение с Писателем и успешная политическая карьера; и, наконец, самое достопримечательное - авантюрное интервью корреспонденту "Униты" товарищу Чиавитта. Момент, когда я в гордыне вознамерился поднять высокие волны на поверхности невозмутимого океана, но легкая насмешливая рябь подхватила меня как мелкую рыбешку и выбросила подыхать на берег. Похоже, взрывы вконец меня доконали; видать, я все еще вынашивал планы чудесного возвращения, а выясняется, что возвращаться просто некуда. Разве обугленная людским безумием Земля пригодна для полноценной жизни? Когда я беседовал с Массимо Чиавитта, у меня, несмотря ни на что, все еще сохранялась надежда на то, что у величавых государственных мужей хватит ума не поджигать сухие ветки. Но увы!- владыки мира уподобились задиристым школярам. Ради мира на Земле, а вовсе не из удовольствия напомнить о себе, рискнул я тогда своим высоким положением; и как, должно быть, проклинала меня за это жена, не осмеливаясь, однако, проклинать меня вслух, как-никак я все же был мужем и отцом. Неужели ОНИ и взаправду способны покончить с цивилизацией? На что похож сейчас проспект Руставели? Там, наверно, сплошные развалины. Оперный театр! В дни моей молодости какие-то злодеи подожгли его с разных сторон, потом здание долго восстанавливали, наконец восстановили, и вот... Ничто не вечно. Помню споры давно минувших лет. Я верил в прогресс, а Антон с жаром доказывал всем нам, что время бессильно изменить человеческую суть, что год тысяча девятьсот семьдесят пятый ничем не отличается от, скажем, тысяча семьсот девяносто второго - те же страсти, те же постепенно дряхлеющие люди, когда-то преисполненные очаровательных юношеских надежд; те же одержимые юнцы, которых ждет неминуемая старость; те же великолепные красотки, которым суждено нарожать детей и раздобреть вширь; та же святая вера в лучшее будущее. Что там технический прогресс - одна мишура! И что же - выходит, он оказался прав. Если честно, то мысль об эфемерности всеобщего прогресса впервые посетила меня, когда мне стукнуло двадцать девять. Как сейчас помню: в мае месяце меня впервые зазвал к себе Писатель и я ощутил себя чуть-ли не счастливейшим из смертных, а в конце июня - бац!
– Девочка неожиданно вышла замуж, и за кого, если б вы думали? Волей-неволей тут примиришься с эфемерностью прогресса. Впрочем, я уже тогда, зимой, в ресторане, почуял что дело принимает хитрый оборот. Аж свет стал не мил. А с другой стороны... С другой стороны на карьерные успехи я нажаловаться не мог. На службе все складывалось блестяще. Вот такая вот дикая мешанина и подтолкнула мое разумение к эдакому послеобеденному экзистенциализму, да позволено мне будет так выразиться. Какой-там к черту прогресс, думалось мне бессонными ночами, если на работе все отлично, и будет еще лучше, в мои-то годы, а волком выть хочеться, да вой не вой - легче не станет. Кусай губы и улыбайся людям. От судьбы уйти никому не дано - ни попу, ни генералу. По понятным причинам я не мог сделать послеобеденный экзистенциализм своей официальной идеологией, работа моя была не для слабых духом, Писатель отвернулся бы от меня, да и не был я из тех, кто может махнуть рукой на жизнь и карьеру всего лишь на почве неразделенной любви, но по ночам я исповедовал именно эту философию и она вроде-бы ненамного облегчала мое существование. Сей ВРОДЕ-БЫ экзистенциализм уравнивал всех со всеми, - еще не родившихся, с давно ушедшими, а неудачников со счастливчиками, - единственно потому, что в основании его лежала простая и доступная истина: Любой Человек Смертен. И старое как мир суждение: "Смерть - великий уравнитель" - уже не казалось пустой блестящей побрякушкой. И верно - разве не кончают одинаково и великий греховодник и ходячий свод всевозможных добродетелей? Человек может быть бедным, как бродячая дворняга, или богатым как Крез, властвовать над миллионами сердец, или всю жизнь прозябать в рабстве и нужде, слепо карать по чужой указке или самому пасть жертвой хладнокровного палача - но настанет его последний час и он обратится в прах, в случайный набор никак уже не связанных молекул, мигом ранее составлявших его тело и душу. И исчезнет куда-то все, что было для него радостью или горем, ласковым лучиком весеннего солнца или упоительным жаром победы, и даже если не сразу забудутся дела его - добрые или злые - ему то, набору молекул, что? Земля продолжит свое вращение вокруг оси, и осень будет сменять лето, а зима - осень, но уже без него. А ведь и Земля
Слишком уж построена вся человеческая психика на стремление противоречить чему- или кому-либо. Попробуйте-ка прямо, без обиняков, внушить человеку, что в его интересах быстренько согласиться с вами, и он непременно попытается увильнуть от положительного ответа на ваше, может, вполне честное и разумное предложение. Если же в аналогичной ситуации вас, да и его тоже, больше устроило бы "нет", то ему смертельно захочется ответить "да". Конечно, на действительный характер ответа почти всегда налагают ограничение объективные факторы - разум на то и разум, чтобы, при необходимости, с успехом подавлять наши естественные желания, - но, объясните-ка пожалуйста, на кой ляд мне, в моем-то положении, подавлять желания, и чем сильнее убеждался я в абсолютной бесполезности какого-бы то ни было анализа давно и бесповоротно сгинувших событий, тем настойчивее теребил я свою бедную память, бередил уже зарубцевавшиеся душевные раны, и они, эти раны, начинали кровоточить, хотя, казалось, какой может быть в омертвевшем рубце кровоток? Спасаясь от безумия, весь в ожидании новых налетов вражеской авиации на растерзанный город, бежал я в пленительное далеко и там, на широких голубых просторах прекрасной страны неисполненных надежд, украдкой расправлял мои невидимо поникшие плечи. И пусть наверху полыхает атомное пламя и живые завидуют мертвым, все равно - я молод, полон сил и страстей, грудь украшает недавно врученный мне под расписку депутатский значок, я назначен председателем рабочей комиссии в горсовете, руковожу отделом в Центре социодинамики, хожу в перспективных, в общем - налицо все основания для того, чтобы купаться в счастье. Вот только личная жизнь пока неустроена, руки как-то не дошли в "сплошной лихорадке буден", и пора с этим кончать! И я, неглупый молодой человек и перспективный чиновник, решаю преодолеть все преграды на пути к тому, что принято называть личным счастьем. С давних пор мне нравилась одна девчушка - не очень близкая подруга одного моего товарища, Ну, нравилась она мне не так чтобы очень, середка на половинку. Но мне было немножечко ее жаль, у нее нелепо погиб брат, хороший и добрый парень, с которым я был знаком еще в школьные годы. Утонул в море. А она... Она казалась мне приветливой, добросердечной, мечтательной, даже чуточку робкой, и особенно мне нравилось, что разговаривая с ней не приходилось напяливать на лицо фарисейскую маску дежурной улыбки, улыбаться можно было искренне - так она к себе располагала. И вот, как раз тогда, когда на работе у меня все складывалось как по писаному, и я начал подумывать о том, как бы мне получше устроить свою личную жизнь, закралась-таки в голову мыслишка, а почему бы нам... или мне... нет, все-таки нам, ей и мне, не обменяться кольцами? А потом и свадьбу сыграть, ведь она-же, наверняка, замечательный человек, один на сто тысяч! Но по крайней мере одно препятствие я уже тогда счел весьма серьезным. Уж очень мало было у меня возможностей для общения с ней. Проходили дни, недели, месяцы; она, неожиданно для меня, укатила в Москву на какую-то свою стажировку, а мыслишка, тем временем, крепчала и превращалась в навязчивую мысль. Я и не заметил, как влюбился в нее, такую далекую и неприступную. Эта влюбленность стала постепенно определять и смысл моих поступков, и мое отношение к действительности. Нечто подобное я испытал когда мне было девятнадцать, но тогда я был ребенком, или почти ребенком, неспособным, как мне кажется, на подлинно глубокое чувство. А ныне я взрослый, умудренный кое-каким опытом человек, готов променять все блага жизни на одно ее дружеское прикосновение. Но она была слишком далеко от меня, и у меня невольно опускались руки. Легко сказать - променяю блага. Да разве в благах... Разве могу я позволить себе бросить все к черту и уехать к ней, притом без всякой гарантии на успех? Как, все предать? Оставалось в бешенстве скрежетать зубами. Но, увы, летели недели и месяцы, а меня все сильнее охватывало пренеприятнейшее чувство - чувство дикой ревности к какому-то незнакомцу. Ну, конечно, у нее кто-то есть, она, наверняка, давно завела себе кого-то, уверял я себя. Само словосочетание "создать семью" показалось мне постыдным. Неужели я такой болван, бес мне в ребро, что хочу обделать это дельце будто по заказу? Пора бы понять, что такие дела по заказу не делаются. Надо как-то отыскать ключи от ее сердца, в этом, и только в этом, а вовсе не в моих настоящих и будущих регалиях мой единственный шанс. Пока что она незамужняя, и это уже неплохо. Значит, надо как следует постараться и предстать перед ней в более выгодном свете, чем возможные конкуренты. Сетовать на судьбу бесполезно, факты надо принимать такими, какими они есть. А что касается расстояния... Неужели на мое решение повлияет ничтожное расстояние в полторы тысячи километров между цивилизованными городами, связанными железнодорожным и воздушным сообщением? Какой-же тогда я мужчина? Нет, нет - любой человек, если он человек чести, должен нести свой крест, и я постараюсь достойно пронести свой.
Но недели сменяли друг друга. Вероятность того, что девчонка, такая тоненькая и стройная, выскочит замуж за первого попавшегося хитреца, возрастала (я был уверен в этом) с каждым месяцем. Необходимо было действовать.
Наступила первая зима моей любви. Красота жизни приняла облик запорошенных снежинками улиц, я уже не мог спокойно отсиживаться в тылу, и, выписав себе под каким-то правдоподобным предлогом командировку, слетал на недельку в Москву. Промаявшись несколько дней между морозной улицей Горького и гостиничным номером, я наконец решился набрать на телефонном диске ставшие дорогими цифры. Но до того, еще утром, я не поленился пойти в кассы кинотеатра "Мир" и втридорога купить с рук пару билетов на вечерний сеанс, - давали "Амаркорд" Феллини, - и вместе с ними запрятать глубоко в карман пиджака и смелую надежду. А что если разговор между нами сложится, и я настолько осмелею, что возьму да и приглашу ее в кино, она же возьмет да и примет мое неожиданное приглашение? А затем провожу ее до дому? Если так случится, то я, ей-богу, сочту исчерпанной программу моего визита в столицу, и утром во Внуково поедет счастливый, уверенный в себе человек, дабы проблаженствовать пару часов в тесном самолетном кресле в раздумьях о том, каким же должен стать его последующий шаг.
Истомившись от ожидания, я начал позванивать к ней с пяти часов вечера, надеясь застать ее сразу по возвращении из института. В шесть тридцать (подозреваю, что она даже не успела снять с себя пальто) мне ответил женский голос. Еле поборов противную дрожь в пальцах (трубка чуть не выпала у меня из рук, я и не подозревал, что, разговаривая по телефону, можно так нервничать), я поздоровался и назвал себя.
К моей радости она сразу меня признала и, кажется, даже обрадовалась. Стало полегче. Ну а дальше разговор потек как-то само собой, и когда я решился и пригласил ее на "Амаркорд", она очень естественным тоном, легко и свободно, приняла мое приглашение. Товарищ сказал товарищу "да", не более того, но и это я счел большим достижением.
Мы встретились у входа в кинотеатр за четверть часа до начала сеанса. Там толпилось множество людей и я, к сожалению, упустил момент ее появления. Когда же я наконец ее увидел, она стояла у входа растерянно оглядываясь по сторонам, и клянусь - никто еще не выдумывал снегурочку милее, чем она. Девочка очень мило подставила мне щечку для поцелуя (мне стало жарко несмотря на десятиградусный мороз) и мы пошли занимать свои места. От нее исходил слабый запах хороших духов и, когда мы проходили между рядами кресел, я был ужасно счастлив и горд, и мне казалось, что на нас смотрит весь зал и восхищается моей спутницей...
И тут я внезапно очнулся. Меня разбудил все тот же гром - крылатые ракеты подхватили эстафету у тяжелых бомбардировщиков и стали наносить по израненному телу города новые удары. К стыду своему должен сознаться, что я даже обрадовался этим посланцам смерти - мертвый город вряд ли стали подвергать столь ожесточенным бомбардировкам. Значит в Тбилиси еще теплится жизнь и, как знать, может ему суждено восстать из руин. И когда гроза прошла, я вновь погрузился в забытье, но уже гораздо более умиротворенный, чем прежде. Мне было не до размышлений, не до оценки действительного положения дел, не до смысла всего происходящего. Я просто вспоминал.