СТАНЦИЯ МОРТУИС
Шрифт:
Но всему этому суждено было случиться потом, после, а тогда ТОЙ женщины еще и в помине не было, и приступы тупой взаимной неприязни возникали между нами на более прозаической почве. Кровавое злато и та ночь-искусительница когда я потерял уважение к тебе, и еще укоры совести вперемешку с уколами страха. Ха-ха, обманутый нами сосед, капиталистическая акула той стародавней социалистической действительности... Сейчас, из гроба, - все суета сует, тщета и канитель - ха-ха, а на другое утро... Нет, неладно у нас с ним получилось, неладно. О да, далеко, бесконечно далеко разошлись наши пути, но мы, пусть и дышали разным воздухом, все же оставались близкими соседями и старыми знакомыми, и из моей жизни Хозяин исчез лишь когда меня перевели в Москву на руководящую работу в МИД СССР, а в молодости нам и после того Дела частенько приходилось с ним встречаться. То на дворе, то на улице, то где-нибудь еще. В те достославные времена окружающий мир, несмотря на предостерегающие передовицы в центральных газетах, сладко нежился под мирным солнышком, выложенные серой базальтовой плиткой тротуары проспекта Руставели весело пружинили под нашими ногами, шар земной уверенно плыл по Галактике и в страшные атомные сказки как-то не хотелось верить. А годы шли... Я поступил в аспирантуру, ты заполучив красный диплом, стал младшим научным сотрудником Института национальной истории, ну а он - он подыскал таки себе подходящую супругу, домовитую и, вполне вероятно, непорочную, совсем растолстел, бросил пить, и, гордо восседая за баранкой своего "Мерседеса" чем-то стал напоминать мне игрушечного китайского богдыхана в шелковом паланкине. Так ни в чем он нас и не заподозрил. При встречах его полное, румяное лицо сразу расплывалось в добродушной отеческой улыбке, и я не могу припомнить случая, чтобы он забыл пригласить нас к себе домой. "Что же вы, ребята, в последнее время совсем меня подзабыли...". Мы вежливо болтали с ним о всякой всячине, принимали его приглашения, но до визитов дело доходило крайне редко. Ну и он не особенно настаивал. Как-никак он обзавелся семьей, потом пошли дети, а семья... сами понимаете, семья - это семья. Оказалось, что под его грубоватой, деловитой наружностью дремал податливый на ласку заботливый муж и отец семейства, куда уж тут до кутежей и попоек. Но в тот раз... О, когда он вернулся из своей то ли увеселительной, то ли деловой столичной поездки и наткнулся дома на распахнутый настежь сейф, то на следующий же день вознамерился отвести душу вместе с преданными юными друзьями, так часто пользовавшимися его радушием и гостеприимством, - вот когда нам пришлось призвать на помощь всю нашу выдержку. Он высмотрел нас во дворе из своего окна, моментально спустился к нам и буквально затащил нас к себе. Я помню, как он схватил меня за плечо и круто повернул лицом к подъезду, да так круто, что у меня затряслись поджилки от страха: естественно, я подумал, что ему обо всем уже известно и что мы пропали. И тебя тоже, Антон, тебя тоже обуял ужас, но ты держался молодцом. Мы обошлись без взаимных приветствии. Он с трудом выдавил из себя хриплое: "Хлебнем немного коньячку, ребята", и столько силы и ненависти выпирало из этого "хлебнем", что мы моментально лишили способности сопротивляться. Мы молча поплелись за ним, и я, признаться, испугался что не выдержу и пущусь наутек, но страшным усилием воли заставил-таки себя шагать по лестнице наверх. Но, к величайшему нашему облегчению, уже вскоре после первых стопок выяснилось, что Хозяин знать ничего не знает, и ожидает от нас только одного: готовности разделить с ним горечь и
О, как же был он тогда взбешен, каким праведным гневом обуян! И с какой мощью прорывалась наружу клокотавшая в нем злость. Правду сказать, я еле верил собственным глазам, - не вполне верилось, что неблагоприятный ход событий способен довести добродушного от природы человека до столь крайнего состояния. Как и прежде мы пили коньяк, но на сей раз это был обычный напиток, приобретенный в ближайшем продмаге за относительно умеренную цену. Нынче Хозяину было не до "Наполеона", балыка, золотых рюмок и прочего форсу. Мы заправляли наши грешные утробы весьма средним коньяком, каждый раз наполняя плохо вымытые чайные стаканы на четверть и закусывали обжигающее питье дешевой магазинной же колбасой. "Меня посмел ограбить какой-то сукин сын, - коротко заявил нам Хозяин после первой же стопки.
– Если бы вы только знали, ребята, насколько он меня облегчил". Потом он разлил по второй, мы выпили, и он давай изливать нам - долго и яростно - душу. Что это у нас за правительство, - орал он без всякого стеснения, ругая наше бедное правительство последними словами, а я очумело смотрел на него, испугавшись как-бы правительство крепко не обиделось на него за дурные манеры, да и на нас впридачу, но ему, кажется, было все едино. "Что это за правительство, куда оно смотрит, мать его? Элементарный порядок навести не могут, ядрена мать, штаны протирать, бля, мастера, ля-ля-ля, а квартиру на неделю оставить нельзя. Эх, столкнуть бы разом все наше быдло, беспредельщиков этих недоношенных, мать их... в глубокий бассейн, да и утопить там до смерти. Или не в бассейн даже, чтоб не выплыли, а собрать их, подлюг, внизу, на площади Героев, удобное местечко, да и огнеметами их, с четырех сторон, вот и вся недолга. Живо научились бы уму-разуму, зря только цемент на тюрьмы переводят, мать их... вешать их, на улицах вешать, сволочей проклятых!" - вопил он, стуча кулаками по мятой, грязной скатерти. Я молча слушал и, кажется, заливался румянцем. Ну а ты, Антон, держался молодцом, эдаким некраснеющим бледным рыцарем. Тогда ты в первый и в последний раз переступил через наш неписаный запрет, заговорив о том, что было и прошло, ну да другого выхода не было, воскресив дурной сон недельной давности. Ты был чертовски хлоднокровен, я и сейчас восхищаюсь тобой и твоим невероятным самообладанием. Ты, втайне желая направить грядущее расследование по ложному следу, учтиво посоветовал Хозяину не отчаиваться и, если только овчинка стоит выделки (я заметил, как при этих твоих словах в мутных глазах Хозяина блеснула искорка), вооружиться надеждой и терпеньем, и поискать следы среди тех овеянных преступной славой искателей беспокойного счастья, коих в просторечье принято именовать ворами в законе. Хозяин внимательно тебя выслушал, но в ответ лишь недоверчиво мотнул головой. Потом осушил стакан до дна и грустно сказал: "Нет, братцы, это был новичок, кустарь, вонючий таракашка. Воров в законе я знаю хорошо. Многих. И они меня тоже. Нам приходилось подставлять друг другу плечо и меня они не тронули бы. Я проверю, конечно, но это ничего не даст. Нет, ребята, это жизнь пошла такая, бездельников расплодилось видимо-невидимо и всяк норовит отхватить себе кусок пожирнее. Сукины дети! Придется мне эдак и сигнализацию к дверям подключать, и вообще держаться начеку.
Годы шли и шли, и наши пути расходились все дальше и дальше. Я все упорнее вживался в стереотип труднодоступного государственного мужа. Ты, Антон, чем дальше тем больше становился подобен среднему нашему гражданину со средними же, на мой непросвещенный взгляд, духовными и материальными запросами (дача, машины, круизы, - это не от тебя, а от Хозяина, сам бы ты себе не нажил), ну а жертве наших юношеских амбиций, насколько мне позже стало от тебя известно, вполне даже повезло. Он отошел от своих сомнительных дел еще до того, как прокуратура успела опомниться, дожил до весьма преклонных лет и мирно испустил дух в собственной постели окруженный многочисленными домочадцами. Третья Мировая его миновала. Мы же, вообще говоря, его пережили ненадолго и до войны тоже не дотянули... Только вот... Можно бы и забыть о нем, но увы!
– здесь, в подернутом червоточинками дубовом гробу, совесть моя так основательно растормошена оглушительными маршами бомбовых разрывов, что уже не столь покладиста как прежде и не дает мне спокойно отлежать свое. А ведь раньше мне так легко удавалось с ней договариваться, прикармливая объедками с моего стола, и так вплоть до самого рокового момента жизни моей. Но нынче она вышла из повиновения и былая податливость возвращается к ней лишь изредка, да и то в минуты, которые я предпочитаю называть минутами слабости. Что ж, приходится уныло вспоминать и о том, как не хотелось пожимать чью-то ненадежную или даже кровавую руку, но не пожимать ее было нельзя. И о том, как виновато и незаметно отводились при этом в сторону глаза. И о том, как шагал все выше и выше по ступенькам власти, считаясь только с тем, что надо поднятся еще выше по лестнице, и как я выдохся на этом подъеме, и как понудила меня жизнь в конце прислониться к перилам и умерить свой пыл. И о том моем бессмысленно-мужественном интервью, и о нашем молчании, Антон, и о том, что любовь надо уметь защитить... К сожалению, я понял, что за добро следует бороться с открытым забралом лишь тогда, когда занавес начал опускаться и было уже слишком поздно. Я понял, что в жизни ты либо странствующий рыцарь круглого стола, либо прислужник той изменчивой меры зла, что позволяет нам вечером засыпать с туманной надеждой на светлое утро. Третьего не дано. А что если жизнь твоя всего лишь цепочка недоразумений и неисправимых ошибок, и посмертный удел твой - борьба с собственной памятью в холодном подземелье? Впрочем, я не уверен, Антон, что ты поймешь меня. Ты всегда называл Добром чуточку другие вещи - те, что попроще и подоступней.
Ниточки рвались и рвались, но все что случилось с нами до ТОЙ женщины было, я верю, переносимо. Но вот ОНА появилась, повелительно повела слабым плечиком, и нашей судорожной дружбе суждено было выйти из нового испытания с окончательно подбитым носом. Все это, должно быть, вполне закономерно - испокон веку если между друзьями, даже более надежными, чем были мы с тобой, становится девушка, потерь почти невозможно избежать. Чрезвычайно трудно. Но надо же было, чтобы на моем пути очутился именно ты, старый друг детских лет моих. И это при тех потерях, которые наша дружба и без того уже понесла. Ведь ты был единственным, кого я порой посвящал в свои "дела сердешные", да и ты, помнится, не оставался у меня в долгу. Хоть эту сторону наших отношений мы до поры до времени как-то оберегали от грубых столкновении с действительностью. Оберегали, да так и не уберегли. В том, что в конце концов надорвалась и эта, казалось, самая надежная, самая прочная нить, можно было бы, конечно, обвинить мое себялюбие, но ведь ты, друг мой, совсем не захотел с ним считаться. Старый, но вечно юный вопрос о том, что главнее - любовь или дружба, ты разрешил в пользу любви, и у меня не хватает духу осуждать тебя за это, хотя мне иногда кажется (грешен, грешен!), что ты, оставшись верным себе, попросту подобрал плохо лежащую драгоценность и положил ее себе в карман. Ты перешагнул не только через мои надежды и нашу дружбу, но и через слабые сомнения этой растерянной девушки. Ты победил, все остальное - не в счет.
Десять долгих лет лежат между двумя далекими ночами. Ночь первая - тогда ты ликовал и, перебрасывая мне пачку за пачкой, подсчитывал свой барыш, ночь, заложившая первые кирпичи в кладку выраставшей меж нами Стены, и ночь вторая - когда она бестрепетно объявила мне о своем предстоящем замужестве. Это было, как я сейчас думаю, лучшее десятилетие моей жизни - десятилетие любви, познания, стремительных перемен и веры в будущее, но и то ведь правда, что за эти десять лет наша дружба по известным тебе причинам основательно поизмельчала. Может именно в ту пору ты и решил, что и вовсе не обязан нести по отношению ко мне каких-либо серьезных моральных обязательств. Я ведь вышел на подъем, да еще на какой крутой подъем. Ты ведь не знал чего стоило мне оставить науку, тебе казалось будто я не понимал двойственности своего положения. Не ведал ты и о том, что я давным давно сжег свою сотню тысяч (сто десять тысяч - если быть точным) в укромном сельском местечке. Ты и в грош не ставил сложившееся вокруг моей горсоветовской деятельности общественное мнение и предпочел судить строго - вот, полюбуйтесь на перебежчика, предавшего науку потому лишь, что она не воздала ему по кажущимся заслугам! О, конечно, ты не утверждал такого вслух - но ты подразумевал именно это и продолжал хранить многозначительное молчание, растягивая порой свои тонкие губы в презрительной усмешке, я-то прекрасно понимал, что она означает. О, я хорошо читал по твоим губам: "Шалишь, братец, тридцать сребренников из совместно вскрытого нами сейфа - вот красная цена и твоему предательству, и твоей успешной политической карьере. Подмазал кое-кого наверху ради теплого местечка, чистюля эдакий. Уж кого-кого, а меня тебе вокруг пальца не обвести". Ты ничего не знал, да и знать не хотел ни о побудительных мотивах моих поступков, ни об истинном механизме моего неуклонного возвышения. Тебе хотелось верить только в одно: бывший физик и борец за справедливость изменил себе, сдался, пригласил в храм менял и стал выслуживаться перед власть предержащими с тем, чтобы заполучить от них льготы, привилегии и всяческие материальные блага. Тебе хотелось верить в это и ты верил. Верил - с удовольствием злорадствуя в душе. Что мог ты знать о великих надеждах - таившихся в глубинах моей души надеждах, которыми я ни с кем не поделился бы даже на смертном одре? Ничего. Но все-таки в самой глубине оскорбленной души я удивлялся тебе: неужели мой старый, хотя и непутевый друг находит себя вправе с легким сердцем осуждать меня только за то, что я честно признал свое научное банкротство? Неужели он не дает себе задуматься над вероятностью того, что человек единождый уже рискнувший переступить закон из чисто идейных соображений, может впутаться в политические дела не из одного только желания пожить в роскоши? Неужели тебе так ни разу и не пришло в голову, что за моим подъемом кроется нечто более значительное, нежели стремление выслужиться пред власть предержащими? Вот так - молчание в малом приводит к безмолвию в большом. Было время - мы знали друг о друге решительно все, прошло несколько лет - и мы стали чужими людьми.
Огорчала ли меня твоя презрительная усмешка, старался ли я как-то рассеять впечатление, постепенно складывавшееся у тебя о причинах моего успеха, пытался ли объясниться? Честно признаюсь - нет. Не огорчался, не старался, не пытался. Я был слишком занят собой и своими государственными делами, чтобы принимать всерьез новые факторы, вносимые в наши отношения моими служебными успехами. Я пробавлялся иллюзиями десятилетней давности, теми иллюзиями, что надолго внесли в мое сознание элемент собственного морального превосходства. Я продолжал считать тебя своим неравным другом, и нехитрый камуфляж к которому я время от времени прибегал, не мог, да и не должен был вводить тебя в заблуждение. А время летело как запущеный из пращи камень, обстановка вокруг менялась, менялось и наше положение в обществе, и вот уже ты, преисполненный сознания собственной правоты, попытался приписать мне черты отрицательного персонажа окружавшей нас действительности. Со стороны мы по-прежнему выглядели близкими друзьями, но что это было? Скорее всего - инерция, упрямство, ослиная логика излишнего политеса - все те признаки, которые чужды истинно доброжелательным отношениям между людьми. Нам бы побольше простодушия и поменьше ложной гордости, но увы... Разделявшая нас пропасть становилась все шире и глубже, и стоит ли изумлятся, что настал день... Прости, но ты ведь не любил ее так горячо, как любил я, - тебе легче было не совершать непростительных ошибок. И надо же было мне, незрячему умнику, выкопать себе яму собственными руками и довериться именно тебе! А все потому, что мы не сберегли нашу дружбу - не зная всей правды у нас не хватило духа поговорить начистоту, не хватило мудрости простить друг другу то, что можно и должно было простить. Вот и я виню тебя в том, что ты не поинтересовался причинами, направившими мою жизнь по новой стезе, но мог бы я сказать хоть что-то путное о твоих побудительных мотивах, сомнениях, чувствах? Ничего. Я такой же болван и слепец как и ты. Вместо того, чтобы совместными усилиями разрушать Стену, мы добавляли в кладку все новые и новые кирпичи, предварительно густо обмазывая их быстро твердеющим цементом. Строительство обрастало мусорными ямами, битыми кирпичами и стеклянными осколками, и нам следовало бы разгрести свалку, пока не поздно, но мы, болваны эдакие, предпочли застыть в красивой позе перед кривым зеркалом и любоваться своим неправильным отражением. Мы повели себя как белоручки не пожелавшие взять грабли в свои изнеженные руки. А ведь накопилось столько всего - совместные попойки с Хозяином, полуночный скрип половиц в его темной квартире, твой хищный и недобрый взор плотоядно ласкавший разноцветные кредитки, озарившее лесную глушь живительное пламя в котором они сгорали, твое завидное благополучие в те времена, когда у меня каждый рубль был на счету и, кроме всего прочего, многообещающие служебные успехи наполнявшие мою жизнь новым смыслом в ту пору, когда защита диссертации тебе только снилась, ну и, вдобавок, ТА женщина. Неисповедимы пути господни!
Да, да - так оно и было. Я уже пользовался в городе некоей известностью, моя фамилия у многих была на устах, а ты, молодой, но не первой молодости сотрудник института национальной истории тогда только-только готовил еще ненаписанную диссертацию к защите. У тебя были все основания немного, несмертельно, но все же завидовать мне. Как же, я не только стал кандидатом наук намного раньше тебя, но потом, небрежно откинув прочь все свои научные побрякушки, как ни в чем ни бывало ударился в политику, быстро продвинулся до высокой должности в Центре социодинамических исследовании и, вдобавок, получил в награду мандат депутата городского совета. Более того, неизвестно каким путем устроился в мягкое кресло председателя одной из его рабочих комиссий и, вообще, обрел немалую популярность. Люди, обычные горожане, спешили ко мне за помощью, ко мне - перебежчику и двурушнику! Как ты, наверное, негодовал в душе. А как-то раз (волей случая именно тогда мы оказались в Москве каждый по своим делам одновременно) я, в приступе душевного бессилия забыв о пользе спасительного недоверия) решился познакомить тебя (своего близкого .друга!) с моей избранницей, привлекательнейшей девушкой из интеллигентной тбилисской семьи, проходившей тогда курс аспирантуры в одном из московских институтов. Не будь я так слеп и глуп, несомненно заметил бы как загорелись твои глаза, когда, повинуясь твоему невинному желанию, ознакомил тебя с ее наиболее поверхностными анкетными данными. Упоенный чувством и надеждой, я как-то запамятовал об осторожности, забыл о том, что ты тоже далеко уже не мальчик и тоже подумываешь о женитьбе. Я находился во власти сознания своих политических успехов, и некоторые затруднения на личном фронте казались мне легким облачком, не более, готовым упорхнуть при первом порыве весеннего ветра. Ну да, я быстро поднимался в гору, а кем же был ты, в конце-то концов? Всего лишь младшим научным сотрудником, раскусившим нехитрые механизмы охмурения доверчивых девичьих душ. Впрочем, твое положение имело свои выгоды. Ты шагал по тбилисским улицам высоко задрав голову ибо понимал: слыть молодым историком изучающим историю своей страны в Грузии не только модно и престижно, но и патриотично, и даже самая глупенькая из хорошеньких девушек втайне предполагает, что исполнение этой выигрышной роли выпадает на долю порядочных людей не растрачивающих силы и способности в погоне за жар-птицей скоропалительного успеха. И оная порядочность тоже входила в число добродетелей, перед чарующим притяжением которых не может устоять ни одна доверчивая девичья душа. Кроме, разумеется, самой меркантильной. И потом: ты был богат, богаче любого своего сверстника, и мог безраздельно располагать своим богатством, так как о его существовании осведомлен был только ты один, я же не в счет, да и родителям своим ты наверняка ни словом о припрятанных где-то денежках не обмолвился. Ты был достаточно умен и осторожен, чтобы не сделать свое финансовое благополучие видимым, ты не относился к мотылькам, что сорят деньгами налево и направо, до поры до времени ты просто тратил на свои нужды немного больше других, вот и все. Помню с каким негодованием отвергал ты попытки сокурсников
А жизнь-то стремительно неслась вперед. Я действительно сотворил себе головокружительную карьеру, меня перевели в Москву, и хотя я уже не мог регулярно видеться с тобой и твоей супругой, мысль о том, что когда-то она предпочла синицу в руках журавлю в небе, еще долго приятно щекотало мне нервы. Я не старался изменить что-либо. Старое чувство притупилось, потеряло остроту. Я исполнял важные государственныеобязанности и меня не тянуло к сомнительным адюльтерам. Но тебя, Девочка, я не забыл, и не жалею о том. Надо сохранять что-то святое в душе. И теперь понятнее, почему я не отказывал другу детства в пустяковых его запросах. До скинувших меня с правительственного щита запоздалых укоров совести, как и до атомных раскатов над тбилисскими улицами и проспектами было еще очень далеко.
С годами, Антоша, ты тоже достиг кое-каких успехов, защитил докторскую, дослужился до директора института, поблистал в обшестве, и только та дурацкая катастрофа на Цхнетском шоссе выбила тебя из седла. В некотором смысле ты стал жертвой любви к прекрасому - в тот роковой час ты спешил в оперный театр и немного не рассчитал... И все же ты тоже переплыл через Стикс не простым смертным и твой некролог, если судить по количеству строчек, оказался даже пышнее моего. Какое это может иметь сейчас значение, но не женись ты на моей любимой много-много лет тому назад, я наверняка позаботился бы о твоей карьере еще лучше. Сделал бы тебя, например, послом. Такова истина, какой-бы мелочной и неприятной она ни казалась. Впрочем, расскажи тебе Харон о том, что твоего старого друга и благодетеля с треском вышвырнут из правительства всего через четыре года после твоей безвременной гибели - и тебе сразу стало бы легче. Но когда тебя не стало, я по-прежнему находился, так сказать, на коне - заместитель главы правительства и кандидат в члены Политбюро, это, прямо скажу тебе, братец, не шутка. У твоей жены всегда было больше гордости, чем у тебя, Антон. И не полюбила она меня немного и из-за тебя, и что ты ведаешь о моей боли, у тебя ведь не мерзли ноги под ее окнами на заснеженной улице, не тебе приходилось срываться с насиженного места и лететь из города в город только ради того, чтобы не забыть как выглядит ее улыбка, и что тебе знать о сказочном головокружении, и о том, как немилосердно качает пьяная улица из стороны в сторону бедного влюбленного, и о тех минутах, когда мне казалось, что моей спутницей восхищается весь зал...
X X X
В мае восемьдесят четвертого года мне в торжественной обстановке был вручен мандат депутата Верховного Совета Грузии. Писатель сдержал свое обещание. Что ж, я не прочь был оправдать его высокое доверие. Но первым крупным успехом обольщаться не следовало. Я понимал, что и в дальнейшем не вправе пренебрегать мощной поддержкой и громадным нравственным авторитетом своего покровителя.
Ровно год прошел с того дня, как в моей квартире раздался незабываемый телефонный звонок, безжалостно нарушивший мою послеобеденную дрему. За этот год я проделал гигантский прыжок наверх и, что ничуть не менее важно, заслужил почетное право регулярно посещать Писателя в его петушковом доме на улице Перовской. Патриарх национальной литературы любил встречаться со мной в домашней обстановке, и в глубокомысленных беседах на самые отвлеченные темы мы провели не один час. Общение с Писателем в какой-то мере помогло мне преодолеть глубокое уныние, овладевшее мною после женитьбы моего старого друга на дорогой мне женщине. Не могу похвастать тем, что перезнакомился со всеми членами небольшой писательской семьи, - едва я заявлялся, Писатель спешил увести меня на второй этаж, и там, уединившись в тиши его кабинета, мы обкуривали друг друга дымом хороших заграничных сигарет и воспаряли в высоты, недоступные, быть может, пониманию его ближайших родственников. Мы подолгу обсуждали важные политические проблемы, не всегда сходились во мнениях, случалось я слишком горячо отстаивал какую-то спорную позицию, и тогда он посматривал на меня хмуро и с видимым неодобрением. Иногда мне удавалось удовлетворить его любопытство к изюминкам научного познания - особенный его интерес, помнится, вызывала вероятностная картина физического мира: в его кабинете мне не раз и не два приходилось рассказывать моему визави об исторических перипетиях возникновения квантовой механики, о самих основах этой дисциплины, и всякий раз он повелительно заканчивал обсуждение этой темы приблизительно так: "Вы, милые мои, готовы обвинить человека в вандализме, если ему наплевать на существование вашей пси-функции, но не хотите или не можете понять, что все прелести жизни заключаются в маленьких случайностях". А иногда, когда он бывал в особо игривом расположении духа, мы просто сплетничали как старые друзья. Не всегда покидал я его дом с сознанием мило проведенного вечера, а иногда он становился сердитым и колючим, и в такие дни мне казалось, что все пропало и он сожалеет о взятых на себя обязательствах. Но проходило несколько дней, и он приветствовал меня как ни в чем ни бывало - с мудрой улыбкой на ясном челе, - и осыпал меня ворохом разнообразных новостей требовавших немедленного рассмотрения. И все-таки было заметно, что он волнуется, что над ним довлеют какие-то сомнения, и вплоть до самого дня выборов я, признаться, не был уверен в том, что он сдержит свое обещание. С родственниками его, как я уже говорил, сойтись поближе мне не удалось. Разве что мне случилось как-то перекинуться с его внуком десятком фраз и сделать вывод, что Писатель не ошибся в оценке своего наследника. Парень слишком походил на "позолоченных" времен моей юности; в его глазах читалось все то, что он думал и о жизни, и о собственном именитом деде, который, похоже, был совершенно прав называя внучка человеком Новым. Но это так, к слову.