Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Про перевернутое девочками мироощущение расскажу когда-нибудь отдельно, а то, начни я рассказывать сейчас, ни до каких намеченных себе тем никогда уже не дойду.
А про кино совсем коротенько.
Сейчас-то мне смешно, что фильм, который послужил моему освобождению от прилипших стереотипов в понимании своей жизненной роли (в зависимости, конечно, и от кино и его героев), снял не кто иной, как режиссер Юрий Озеров, поставивший при Брежневе несколько громких картин-шоу на военные темы с миллионами танков и прочим (причем фильм, особо прославлявший Брежнева,
Сам я в четырнадцать лет любил таких киногероев, каких играли Сергей Столяров или Владимир Дружников, но своевременность появления на экране Леонида Харитонова — в “Сыне” он сыграл главную роль — все же смог оценить.
В полном смысле Леонид героем, конечно, не стал — стал предтечей розовских мальчиков (он и успел сняться в “Добром часе”), а в герои вышел Алексей Баталов (на короткий срок и Николай Рыбников), но прорыв в новое качество начинался с Харитонова.
Я познакомился с ним, когда стал учиться в Школе-студии МХАТ. К тому времени Харитонова вдруг перестали снимать в кино, но что-то обещали в театре, если ставили нечто вроде современного водевиля.
Леня все равно храбрился. Нам устроили общее — студентов и молодых актеров театра — комсомольское собрание. Обсуждали соотношение между мировоззрением и творчеством. Харитонов доложил собранию в своем выступлении, что мечтает и в театре, и в кино сыграть роль современного героя.
Но нам, первокурсникам, он в кулуарах признался, что главная его мечта — иметь всех баб на свете.
Сегодня я все чаще думаю, что непрерывность вроде бы незначительных перемен, начавших обнадеживать нас после марта пятьдесят третьего года, имела бы больше смысла, чем декларация с трибуны партийного съезда, которую все равно пришлось смикшировать ожиданием тех решений, что могли бы многое в менявшейся и без того жизни перелопатить.
Своим докладом на съезде Хрущев позиционировал себя как первое лицо государства, принимающее решения в одиночестве, наступившем для него теперь во власти, — как поступал и человек, которого он с трибуны попытался потеснить в истории.
После доклада, прозвучавшего на весь мир, хотя до соотечественников он доходил в форме закрытого письма, адресованного только членам партии, противники Хрущева притихли, затаившись, — и, воспользовавшись взятой докладчиком паузой для передышки в разоблачениях, начали копить силы, изучая промахи нового вождя, — и чуть позднее искусно подталкивать его к новым промахам, провоцировать на действия, ослаблявшие ту личную власть, на безграничность которой он рассчитывал, волей-неволей опираясь на выстроенную предшественником структуру.
Культ личности был в первую очередь культом образа.
Знаменитый артист Алексей Дикий, побывавший в заключении, назначен был на роль Сталина в кино (а потом и в театре).
Из всех исполнителей он Сталину больше всего понравился полным отсутствием грузинских черт в облике и акцента в речи.
Сталин поинтересовался —
И Дикий ему якобы ответил, что играл вовсе не товарища Сталина, а представление народа о нем.
Думаю, если разговор этот не апокриф (но, если и апокриф, до чего талантливо придуман), ответ мог понравиться товарищу Сталину не меньше, чем игра Дикого на экране.
Дикий угадал: не живого сходства хотел прототип его персонажа в кино. Он хотел видеть в фильме Сталина — русского императора, а не чудесного, как выразился Ленин, грузина родом из Гори.
Божественное происхождение требовалось вождю народов, а не этническое.
На этот счет существует и еще один апокриф.
Товарищ Сталин отчитывает сына Василия за допускаемые тем сумасбродства.
И спрашивает: “Ты думаешь, ты Сталин?” Василий в ужасе молчит (внук Сталина и сын Василия Александр Бурдонский мне рассказывал, что страх его отца перед своим трудно даже передать словами). Тогда Сталин-старший спрашивает: “Ты думаешь, я Сталин?” И, выдержав паузу, пугавшую больше, чем сама речь, показал на портрет Сталина в форме генералиссимуса: “Вот кто из нас Сталин!”
В форме генералиссимуса (Сталина с портрета) товарищ Сталин появился на людях считаные разы. Гораздо чаще — в придуманном для себя полувоенном костюме, копируемом некоторыми из высокопоставленных подданных.
Но Сталин так носил свой полувоенный китель, что делалось понятным: для такого человека и мундир обладателя высшего звания вроде домашнего платья, он и в своем кителе без погон выше на голову любого из придуманных людьми званий.
Сталин не нуждался в политтехнологах, его образ становился образом безграничности его власти.
При Хрущеве политтехнологов еще не существовало. И прибегнуть ни к чьим советам у него не было возможности: подозрительностью Сталина он, на горе себе, не обзавелся, но и доверять — при постоянной угрозе (с момента смерти предшественника и до непростительной для политика утраты полномочий) в борьбе за власть — никому не мог.
Примем еще во внимание, что Сталин был властителем до телевизионной эпохи. А Хрущев со своей живостью и многословием пришелся (особенно к завершению своего правления) на самый-самый первый ее расцвет — и сравнение оказалось не в его пользу.
Почему-то полагаю, что, привыкший к виду Сталина, он не очень был доволен своей внешностью.
Нечего ему и думать было примерить парадный мундир из гардероба Сталина.
Однажды в начале шестидесятых мы играли в домино на Арбате, и Эдик Волков сказал Гене Галкину: “Гена, ты сыграл совершенно правильно, но надо было ходить по-другому”.
И вот нечто подобное произошло за несколько (очень важных, как всегда, для страны) лет на самом верху. Только некому было ни ободрить Хрущева, ни дать ему дельный совет.