Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Все наработанное послушание Катаева, все полученные им ранее награды играют — по-своему неожиданно, по-своему и закономерно — на то, что новая вещь без большого скрипа проходит в наиболее раздражающем цензуру журнале — в “Новом мире”.
Время другое (семьдесят девятый год), Твардовского давно нет, Солженицын под глухим запретом, а многолетний член редколлегии (и при Симонове, и при Твардовском) публикует крайне острую (как тогда говорили) повесть — да еще озаглавленную строчкой из Пастернака “Уже написан Вертер” (вряд ли цензор уточнил, что ей предшествовало и что за нею последовало: “Я не держу. / Иди,
Много лет назад режиссер Алексей Симонов (ныне известный правозащитник), работавший тогда в телевизионном объединении “Экран”, снял документальный фильм про Леонида Утесова. При обсуждении руководители объединения, высказывая замечания, мялись, мялись, но в основном напирали на то, что в фильме слишком уж много Одессы (Утесов, кто не знает, одессит).
Алексей Кириллович попросил слово для справки и сказал: “Столица Еврейской автономной области — город Биробиджан, а не Одесса. Одесса — наш крупнейший портовый город”.
Леша легко угадал, что именно не устраивало руководство, — и нажал слегка демагогически (про то, что Одесса — портовый город, руководство тоже знало, но кое-что знало и о жителях города, придавших Одессе знаменитый колорит).
При других обстоятельствах вещь Валентина Катаева импонировала бы наиболее продвинутой части общества. Но в обстоятельствах, какие тогда (и не только тогда) сложились, ни высочайшие литературные достоинства “Вертера” (кроме того, что это лучшая вещь Катаева, она и во всей нашей прозе советского времени одна из самых лучших), ни его слава руководителя “Юности” не помогли.
Чем же провинился злодей (тут ему уже все прошлое готовы были припомнить) Катаев?
Он даже и не особенно подчеркивал — впрочем, и подчеркивал, конечно, описанием специфической внешности персонажей, — что в одесской ЧК служили люди определенной национальности.
И вот на Катаева с его евреями-чекистами (в дальнейшем тоже расстрелянными) ополчились умные и в тысячу раз более прогрессивные люди, увидевшие в “Вертере” гонения по национальному признаку (уже разрешен был выезд евреев из страны, но государственный антисемитизм отменен не был — и сейчас, когда он упразднен, трудно представить тогда не жившим, сколько судеб он поломал).
Но ведь Катаев не из головы выдумал и героев, и ситуацию. Что же ему оставалось — ждать времени, когда упразднят антисемитизм? Хоть один человек верил тогда в подобный поворот?
Конечно, репутация конформиста, утвердившаяся за Валентином Петровичем, вынуждала наиболее уязвленных подозревать автора в служении темным силам, которые хотели бы убедить нас, что все беды революции произошли из-за евреев.
Однако подобная точка зрения никак не могла диктоваться властями, когда сложилась уже традиция считать, что все жестокости революции оправданны.
Правда, в редакционной врезке, предваряющей публикацию “Вертера”, все ошибки — которых на самом деле не было, но если разговор касался неугодных власти людей, то они вдруг возникали, — словом, все чудовищные ошибки приписывались Троцкому.
Но тогда, учитывая национальность Льва
При желании и я могу найти резон в упреках Катаеву.
Хотя, если запреты в литературе будут исходить с противоположных сторон, писателю, кроме как повеситься, ничего не останется, а Валентин Петрович не из тех, кто уходит из жизни добровольно, — и у меня не достанет предвзятости стать на сторону противников даже не столько Катаева, сколько “Вертера”.
Кто-то, ругая мне Катаева, припомнил антисемитского толка стихи, напечатанные им еще в тысяча девятьсот двенадцатом году.
Я стихов этих не читал — и любые строки из сочиненных им тогда готов списать на ошибки молодости.
И я уверен, что у Катаева времен “Вертера” не было намерения спонсировать из личных средств холокост — он не же не враг своим детям: у жены Валентина Петровича, прекрасной Эстер, такое же отчество, что и у Троцкого.
У еврейского народа есть такое завидно-великолепное качество, как самоирония. Но того качества, которое требовал товарищ Сталин от всего советского народа — самокритики, — требовать и от людей любой национальности наивно, а в случае с евреями, жившими в Советском Союзе, было преждевременно. Пуганая ворона дует на молоко — или боится чего-то еще, а на молоко никто и не дует, дуют на воду, обжегшись, очевидно, горячим молоком.
Великий Эйнштейн назвал антисемитизм тенью еврейского народа. И одессит Валентин Катаев, до конца дней говоривший с одесским акцентом (не будем отождествлять этот акцент с еврейским), вряд ли способен был повлиять на ситуацию — в ту или в другую сторону.
Я догадываюсь, что многим свободомыслящим и достойным людям претит сама мысль, что конформист Катаев в своей прозе оказывается более протестным автором, — талант всегда смелее.
Это такой же печальный факт, как и ревностная служба евреев в одесской ЧК сразу после революции.
Между прочим, конформизм Катаева был слишком уж очевиден для настоящего конформизма — просто власти удобнее было принять эту игру за чистую монету и поощрить писателя, всегда и всему предпочитавшего комфорт.
Вспомнил вдруг свое первое впечатление, первое ощущение от комфорта катаевской дачи.
До канализации в дачах нашего поселения оставалось еще лет восемь-девять, но сортиры были не на улице, архитекторы, строившие городок писателей, предусмотрели отсек для клозета в самой даче.
В клозет Катаевых я попал зимой сорок пятого — и меня поразило, что зеленоватой клеенкой оклеен не только постамент для очка, но и предусмотренная к нему крышка с удобной рукояткой.
Уже в новом веке о нашем поселке сняли для телевидения фильм, на несколько вечеров рассчитанный, — и среди прочих старожилов Переделкина вспоминала прошлое и Евгения Валентиновна Катаева.
Женя сказала: “Нилины наши друзья”. При моем отношении к семейству Катаевых мне это слышать было приятно. Но к тому времени я приучил себя, что никакое преувеличение (и в самую лучшую для тебя сторону), никакая (даже малейшая) неточность, хоть сколько-нибудь искажающая реальную действительность, не должны оставаться незамеченными в личном анализе происшедшего с нами в Переделкине.