Старички
Шрифт:
– Освободитесь... Найдется милая, - утешал я.
– Ждать надоело. Ждать и догонять - хуже некуда. Побывайте у бабочек. Не пожалеете...
Сходить в амбулаторию женской зоны я мог запросто через обычные воротца, на которых стоял самоохранник, строгий, правда, но я мог сослаться на крайнюю необходимость побывать там.
– Идите, доктор, - сказал он мне.
– Но не больше полчасика. Пять минут на дорогу туда и обратно и пятнадцать там. Без неприятностей для меня.
Я взял десятка два порошков кодеина у пожилой медицинской
На пути меня встретила группа молодых женщин, они шумно повторяли:
– Доктор, или со всеми живи, или ни с одной не живи!
– У меня и мыслей нет таких - жить с кем-то! Да еще со всеми.
– Я смеялся.
– Мы знаем вашего брата.
– Красотка мешала мне идти.
– Вам только добраться.
Поблизости от ворот застенчивая девушка, плохо говорившая по-русски, попросила у меня воды.
– Когда ваш дневальный будет нести два ведра - немножко мне в котелок. Нам ее дают умываться только-только, а женщине без воды нельзя.
– Вы откуда? По акценту?
– Я из Эстонии. Лайма зовут меня.
Зеленоватые глаза, темные ресницы, а в общем-то лицо утомленное. Мог бы дать ей хлеба, что-нибудь из посылок, хранившихся под моими нарами, конечно, самую малость. Будущее Лаймы, колымское, казалось мне страшным. Не попала бы она в руки блатарям!
На следующий день Федор дал эстонке немножко воды.
– Выучилась на артистку, - рассказывал он.
– Мать успела сбежать в Швецию, а Лайма застряла. Дали десятку. Не пропадет. Артистам на Колыме живется почти как на воле.
Я послал ей пайку, велел Федору давать побольше воды. Сколько? Не пол-литра, а литр.
– Многовато - литр, товарищ доктор, их в ведре всего десять, а пол-литра можно, постараемся. Придет она к вам ночью в шинели, в буденовке. Да вы не отказывайтесь - на меня свалим грех. Ну, посижу в карцере и вернусь в этот же барак. Ривкус не узнает о вашей встрече. На меня свалим.
– Откуда ты взял - придет Лайма?
– Да я на эту Лайму три литра воды израсходовал. За литр и за пайку любая красавица прокрадется в полночь. Ну, пусть поломается, подумает. Но куда ей деться? Передала спасибо тебе.
Что делать? Похаживал я поблизости от самоохранника. На коротких стебельках подорожник поднялся: большие в жилках листья в прикорневой розетке. Лиловые тычинки. Тонкое благоухание. Вспомнилось Подмосковье, луга, склоны, тропинки. Волей дохнуло, жить захотелось...
Случилась в женской зоне вторая, минутная встреча с Лаймой, после чего я сказал Федору:
– Буду ждать ее. Кажется, она согласна...
– А чего ей терять? Ручаюсь - не захватят. Ну уж в крайнем случае прошмыгнет на мою постель, если не успеем скрыть ее под нарами. Я вину возьму на себя. Под нарами? А очень просто. Под вашей постелью две широкие доски, чтобы Лайму спрятать, а там ящики с посылками, колбасой пахнет.
– Он рассмеялся.
– Немец трепаться не любит.
–
– Не согласится - на мою постель. Не дура. Был разговор. При всех возможностях я выступаю виноватым.
Умер мой первый дневальный, в прошлом киевский профессор, добытчик золота на Колыме. Вечером угощал меня украинским печеньем из посылки, а ночью тихо скончался. Не постучал ко мне в фанерную перегородку. Сердце! "Скачущий" пульс.
Все старички ждали волю, почти не было смертей в бараках, и вдруг она случилась. Погоревали, постояли тихо у ног страдальца. Федор сказал о профессоре:
– Скоро бы домой приехал... На Колыме выжил, а здесь...
Унесли труп, убрали постель. Самое страшное - умереть в тюрьме, в лагере: не обмоют, не обрядят в чистое.
Я взялся отправить в Киев незаконченное письмо старика к дочери и внукам, оно было нежное, с подробностями из детства дочери. Я запечалился каково-то будет родным профессора?
– Наревутся, - ответил Федор.
С волнением ждал условленную встречу с Лаймой. Долго тянулся день. Под вечер пошел теплый дождик. Федор, вернувшийся с кухни, сказал, что Лайма собирается. Солнце медленно закатывалось, еще медленнее темнело.
В назначенное время немец сел у дверей моей комнатки, поглядывал в длинный полутемный барак, ожидая Лайму. Старички покашливали. Многие страдали бессонницей, да и днем высыпались.
– Невозможный народ, - злился Федор.
– Днем дрыхнет, а ночью ворочается с боку на бок. Дед, ну что ты прешься к нам в полночь? Какой порошок? Совесть отморозил на прииске. Блох здесь нет. А вы прилягте, доктор.
– Шагает! Шагает в шинели, в буденовке. Бодро идет наша птичка. Старье принимает ее за мужика.
Сердце мое колотилось. Федор потушил свет, ушел на свою кровать в бараке поблизости от моей двери.
Примерно через полчаса Лайма спросила:
– А спрятаться здесь негде? Как говорится, на всякий случай?
– Есть где. Сдвинем доски из-под моего матраса и спустим тебя под нары. Надежно. Или за дверью спрячешься на постели Федора. Шинель и шлем он придумал. Ты в самом деле из актрис?
– Да. Закончила консерваторию. И мама актриса. Она успела в Швецию, а у меня был жених в Ленинграде, он вызывает...
– За что тебя? Да еще - десятку?
– За маму, а второе - покойник дед из богачей, а отец офицером погиб в первую германскую. Если бы суд, но берут без суда...
Начались наши свидания, обычно в час ночи, в зависимости от дежурства охранника, мною подкупленного, который стоял у ворот между зонами.
Прошел месяц моего счастья.
– День, да наш, - говорил Федор.
– Недаром держится старая поговорка заключенных: ты умри сегодня, а я - завтра... А мы с поварихой побаиваемся комендантши не из вольняшек, а из наших. Наша вреднее. Злющая, завистница, рылом не вышла, морда кирпича просит. Подкармливает ее моя повариха...