Старые годы
Шрифт:
— А мне какое дело до тебя? — возразил Михайлов. — Я хочу идти к себе, а ты преграждаешь мне дорогу.
— А! Так ты русский плотник… Дело, дело!
— Пусти же меня!
— Назад! Разве ты не видишь, что на дверях твоих наложена печать нашей высокой и могущественной республики, до которой ни один смертный не дерзнет прикасаться! Назад! Или рука правосудия отяготеет над тобою!
Последние слова писарь произнес напыщенным голосом.
— А! Ты мне надоел! — нетерпеливо возразил Михайлов, отодвинув в сторону писаря, и сорвал запечатанный
— О ужас! О преступление! О святотатство! — завопил писарь и, опасаясь гнева человека, дерзнувшего наложить руку на печать высокопочтенной республики, подобрал полы своего черного камзола и пустился бежать со всех ног.
Михайлов же пошел к себе и, забыв о приключившемся, преспокойно сел к столу и принялся писать.
Полчаса спустя дверь растворилась, и на пороге явился сам высокопочтенный синдик с раскрасневшимся от гнева лицом. Синдик был также одет в черном; на голове у него был напудренный парик, под мышкой маленькая треугольная шляпа, а в руке огромная трость с костяным набалдашником.
— Где он, где дерзкий! — вскричал он, с важностью войдя в комнату.
В толпе, следовавшей за ним, показалось и полное, круглое лицо корабельного мастера Блундвика.
— Кого тебе надо? — спросил Михайлов, не вставая.
Один голос его заставил синдика отступить, но, оправившись, он спросил:
— Как ты осмелился сорвать печать высокой и могущественной голландской республики?
— А как ты осмелился запачкать мою дверь сургучом и запрещать мне войти в мою квартиру! Как ты осмелился войти сюда без позволения?
С этими словами Михайлов встал.
Синдик одним прыжком выскочил на улицу.
— Этот москвитянин, — сказал он окружавшим, — настоящий дикарь. Слышали ли вы, как он мне, высокопочтенному синдику, сказал «ты»! Какая дерзость!
— Минхер, — отвечал Блундвик, — он и мне никогда иначе не говорит как «ты»; я даже думаю, что он и господам властительным сенаторам скажет «ты», если…
— Да! — прибавил подмастерье Видеманн. — С ним шутить нечего. Коли он кого ударит, так тот не скоро опомнится.
В это время Михайлов показался у двери, оставшейся отворенною, и захлопнул ее. Одно его появление так перепугало синдика, что он закричал:
— Защитите меня! Защитите вашего синдика!
— Странное дело, — заметил один из плотников. — Михайлов обыкновенно добр и кроток, как ягненок, но не любит, чтобы с ним обходились грубо. О, тогда беда!
— Гм, гм! — произнес синдик. — Порядка и благочиния ради надобно будет немножко смириться перед этим дикарем. Господа, — продолжал он, обращаясь к присутствующим, — не отставайте!
Осторожно, боязливо подошел синдик к двери и, тихо постучавшись, произнес вежливым голосом:
— Минхер! Почтеннейший минхер Михайлов! Я пришел к вашей милости по делу.
— Что тебе надо? — послышался внутри голос русского плотника.
— Извольте видеть, минхер, вы хоть и русский, но, вероятно, вашей милости небезызвестно, что всякий человек
— Давно бы так, — сказал Михайлов, выйдя на улицу. — Повиновение законам есть первый долг всякого гражданина, а потому я готов выслушать тебя.
— Ага, струсил! — проворчал синдик, потом продолжал: — В моей особе вы изволите видеть значительну часть голландского начальства, а потому я надеюсь, что вы не откажете мне в должном уважении.
— Говори, что тебе надобно, я готов отвечать, — возразил Михайлов с кротостью.
— Во-первых, я запечатал твою дверь для того, чтобы произвести обыск в твоих бумагах; во-вторых, я должен допросить тебя по пунктам, вследствие поданных на тебя жалоб… — сказал синдик, ободрявшийся по мере того, как русский смягчался.
— Обыскивать бумаг не позволю! На допрос отвечать готов, — отвечал Михайлов с твердостью.
Этот решительный ответ озадачил синдика, и он бросил значительный взгляд на окружавших его, но никто не понял этого взгляда.
Синдик прокашлялся и, развернув сверток, бывший у него в руке, стал читать:
— Петр Михайлов! Тебя по первому пункту обвиняют в том, что к тебе в позднюю пору ходят часто подозрительные люди, закутанные в плащи. Что ты на это скажешь?
— Зачем ты называешь моих гостей подозрительными? — спокойно спросил Михайлов. — Не потому ли, что их никто здесь не знает? На это я тебе отвечу, что так как я сам иностранец, то и принимаю у себя своих соотечественников. Вечером же я принимаю их потому, что, находясь целый день на работе, другого свободного времени не имею. Что же касается до плащей, то я не знаю закона, который бы запрещал кутаться в них.
— О! Он тертый калач, — шепнул синдик своему писарю и потом продолжал: — Петр Михайлов, по второму пункту тебя обвиняют в том, что ты часто угощаешь своих товарищей, отдаешь свое жалованье другим и помогаешь нуждающимся. Откуда достаешь ты деньги на все эти расходы?
— Это обвинение чрезвычайно ново! — возразил Михайлов, засмеявшись. — Я в жизнь свою не слыхивал, чтобы человека обвиняли за то, что он помогает ближним. Неужели тебе было бы приятнее, если бы я приберег свои русские денежки? Полно! Минхер синдик, я уверен, что ты сам видишь и сознаешь безрассудство этого обвинения.
Пристыженный синдик закашлялся.
— Третий пункт состоит в том, что, заключив условие с почтенным корабельным мастером Блундвиком, ты не объявил имя покупателя, а оставил пробел в контракте. Сознайся, что это очень подозрительно.
Михайлов засмеялся.
— Мейстер Блундвик, — сказал он, обратившись к корабельному мастеру, — будь доволен тем, что ты получишь наличные денежки за свой корабль. Имя покупателя ты скоро узнаешь, но все-таки стыдно мужчине быть любопытным, точно женщина.