Старый колодец. Книга воспоминаний
Шрифт:
Конечно, гигантский конгломерат Союза был неоднороден; тем не менее мы тогда мыслили его как целое — при безусловно решающей роли России. Именно это последнее обстоятельство склоняло меня предположить, что подобное мощное движение снизу у нас немыслимо. И действительно, здание социалистической империи начало разрушаться сверху — при пассивном безразличии инертного народного ядра. Московская поддержка, оказанная Ельцину в критические моменты, сама была верхушечной, интеллигентской. Когда же спросили у народа, то — к интеллигентскому же удивлению — большинство послало в первый свободный парламент страны жириновцев да зюгановцев. Неспособность к социальной инициативе, закрепленная долгими десятилетиями подавления
Вот почему картина самоорганизованной стихии, если не всенародного, то во всяком случае массового движения, которое одерживало одну победу за другой, и рожденного им чувства внутренней свободы и собственного достоинства — эта картина была особенно впечатляющей.
До сих пор никто не сказал внятно, насколько реальной была угроза советского военного вмешательства и почему именно генерал Ярузельский, введя военное положение, преломил ход событий. Полагаю, что угроза была реальной и, возможно, советское вторжение было бы наиболее кровопролитным из всех, которые удалось устроить. Образ генерала двоится — то ли реакционный коммунист, подавивший мирную революцию Солидарности, то ли тайный спаситель отечества; трудно что-либо разглядеть за темными очками, которые он, кажется, не снимает даже во сне [62] .
62
Спустя года четыре после того, как были написаны эти строки, я познакомился с документами, которые показывают, что угрозы вторжения не было — кремлевские старцы боялись, понимая, что Польша — не Афганистан. Впрочем, оказалось, что Афганистан тоже не сжевать. Ярузельский ввел военное положение, уступив жесткому «морально — политическому» давлению советского руководства, хотя и знал, видимо, что военной интервенции не будет. См., например, документы, опубликованные Вл. Буковским в его книге «Московский процесс» (Париж; М.: «Русская Мысль» — Издательство «МИК», 1996).
Так это или не так, но — тут я перехожу от великого к малому — биеннале живописи соцстран в Щецине обнаружило недюжинную живучесть. Что ни говорите, а старинная мудрость «ars longa, vita brevis», то есть, если по — нашему, «жизнь коротка, искусство длинно», — эта мудрость верна и в наши дни, и кто-то должен был быть комиссаром советской экспозиции. Словом, летом 1985–го, спустя годы после трагического возврата страны в социализм без лица, я снова вышел из поезда на варшавском вокзале. Меня встречали друзья — моя коллега Веслава, замечательно живой и талантливый критик, и ее муж, видный ученый — физик. Я их предупредил, что могу задержаться в Варшаве на день, вечером в Щецин, — и день был наш.
Мы заглянули на чашку кофе в маленькую кондитерскую, затем сели в машину, и Веслава сказала мужу — «мы должны с ним поехать туда». Муж согласился, что его надо отвезти туда. Куда это, спросил гость.
— К Ежи Попелюшко. Ты не боишься?
Имя Ежи Попелюшко знала вся Польша, знали о нем и за пределами страны. Ежи был ксендз, его приход был в Жолибоже, рабочем пригороде Варшавы. Этот священник не смирился с генеральским термидором. В своих проповедях и выступлениях он говорил то, что думал, — резко, прямо и страстно. Он был открытым и мужественным сторонником Солидарности и врагом режима.
Его убили люди госбезопасности. Попелюшко возвращался на своей машине в Варшаву, его перехватили, избили, затолкали в багажник — возможно, еще живого, а может быть, уже бездыханного, — увезли подальше и утопили тело в каком-то техническом водоеме. Сработано было грязно, кто-то что-то
Советская пресса не была болтлива на этот счет, но мы и дома кой — чего слышали. Не глухие, чай.
— А чего я должен бояться?
— Ну, полицейский может подойти, спросить документы.
С документами у меня все было в порядке.
— Хорошо, я ему покажу свой советский паспорт.
Церковь стояла на невысоком пригорке, обнесенном оградой.
Собственно, существование ограды скорей подразумевалось, поскольку она вся была увешана цветами, сплетенными в венки, связанными, набросанными, зацепленными кое-как… Цветы были всякие — свежие, только что принесенные, или уже вянущие, совсем увядших не было. Со времени убийства миновало около десяти месяцев, да, примерно так: его замучили 19 октября 1984 года, тело извлекли из резервуара через одиннадцать дней.
А мы там были в августе 85–го. Цветы продолжали приносить.
Внутри церковной ограды, как и полагается, находилось кладбище — много каменных плит, и все украшены цветами. Я подошел поближе и стал читать. Надписи были разные, но имя, высеченное на каждом надгробии, повторялось: Jerzy Popieluszko, Jerzy Popieluszko…
Кладбище было местом упокоения одного человека, а памятники делала, присылала, привозила вся страна. На некоторых камнях было высечено — от кого, из каких мест этот. Настоящий из них был один — огромная горизонтально положенная каменная плита черного полированного гранита, на которой было крупно вырезано только имя; под нею лежали останки. Впрочем, подлинными были все: полифонический каменный реквием.
Мы зашли в костел. Службы не было. Какие-то молодые ребята сидели группкой в углу церкви и тихо напевали под гитару. На стене — ведь как хорошо помнится: на северной стене, если стать лицом к алтарю, то слева — были развешаны фотографии, выставка памяти убитого. Как в семейном альбоме: мальчишка на руках у матери, школьник, семинарист. Какой красивый парень! Какое чистое, открытое лицо! Вот Ежи солдатом, пулеметчик, он был в Войске Польском два года. Вот он священником, молодой и одухотворенный…
Выставку заключали две большие фотографии. Первая такая — ищут утопленное тело. По — польски тоскливый, с дождем, осенний день, тяжелое небо, пустая плоская равнина, какой-то грязный пруд, на берегу небольшая, сиротливая кучка озябших людей.
Другая была «шопка». Вернее, снимок шопки.
Слово это переводится в словарях как «вертеп», но тут требуется объяснение. Традиция восходит к францисканцам, придумавшим некогда изображать в лицах евангельские сцены. Этой идее суждено было сыграть особую роль в истории европейской культуры. В начале XIII века братья — минориты обосновались в Кракове. Всю историю прослеживать незачем; старинный обычай приготовлять на Рождество нарядные, нередко фантастические макеты пещеры со скульптурными фигурками Марии, Иосифа, младенца в яслях, бычка и ослика сохранился, в Кракове устраивают ежегодные конкурсы на лучшую шопку; рассказывают, что в последнее время и в это бескорыстное искусство просочился сверхтекучий коммерческий интерес.
Так вот, выставку памяти замученного священника завершала фотография шопки. В отличие от наивных и обильных красот, привычных для этого народного жанра, тут все было просто, жестко, металлично: автомобиль марки «польский фиат», ближайший родственник наших жигулей, повернутый к зрителю задом, с открытым багажником. Рать яслей была передана багажнику автомобиля, в котором Ежи Попелюшко, полуживой или мертвый, проделал последние километры земной дороги.
В багажнике — шопке лежал младенец Христос.