Старый колодец. Книга воспоминаний
Шрифт:
Вот так иногда поворачиваются дела с патриотизмом, чувством племени, расы, почвы… Бывают, бывают
Да, более полувека она не идентифицировала себя с «покинутым государством». Но государство и страна, культура, природа, жизненная субстанция — вещи, видимо, разные. Когда стало возможно, она начала ездить в Россию. Не часто. Возвращалась со смешанными, очень смешанными чувствами. Говорила, что больше не поедет. Потом ехала снова. О последней поездке я еще вспомню.
Не все получилось. Первой ушла Женя. Она всегда была худенькой и хрупкой. И всегда с папиросой. Если в доме были люди, она деликатно выходила за дверь — на лестницу, во двор… Бросив курить, я пробовал было увлечь ее величием собственного примера, но не преуспел. Ее убил рак легкого — она чахла, слабела, в одно утро ее не стало. Для Жози это была жесточайшая травма. Она говорила об этом не раз, сдержанно и с достоинством, без истерики. Но прийти в себя не могла долго. Да что там долго — не смогла вовсе. О глубине своего горя сказала в стихах, написанных для себя и обращенных к Жене. Их я цитировать не буду. Если уж она не раздирала на себе одежды публично и не посыпала голову пеплом, то не мне теперь выносить ее беду на люди. Не всякое лыко в строку.
Тем не менее в последний год ее жизни, нет, даже полгода, ей был подарен некий свет. Собравшись — всячески, душевно и экономически, — она еще раз поехала в Россию. Меньше — в Москву, а больше — в Электросталь. Хотела повидать друзей, сходить на могилу матери… И это была счастливая поездка — счастливая, благодаря ученикам. Бывшим ученикам. Вот этим, которые в четвертом классе «прибежали в избу дети», а в десятом — «это ложь, но выпускное сочинение напишите так, а потом забудьте и никогда не повторяйте!». Они, оказывается, кое-что запомнили и знают, что такое благодарность. Они устроили ей праздничное и радостное возвращение. Передо мной фотография, которую мы нашли среди оставшихся бумаг. Вот они идут в летний день по типично безликой электростальской улице, похожей на сотни и сотни улиц в советских городах послевоенной постройки, разве что за полвека с лишком деревья выросли и, прикрыв, чуть очеловечили монотонную архитектуру, — взрослые люди, мужчины и женщины, кому за тридцать, а кому и за пятьдесят, идут свободной группой, а посередине — улыбающаяся седая Жозя. Я знаю, что ей стало хорошо, она рассказывала о встрече, и голос был живой, и интонации, как бы это сказать, переливчатые.
Кое-что разумное и доброе удалось посеять.
С этим она прожила последние месяцы в Иерусалиме, вплоть до того момента, когда внезапный инсульт выключил сознание. Впрочем, инсульт всегда бывает внезапным.
Она похоронена рядом с Женей на крутом каменистом склоне иерусалимского кладбища.
В старые времена они уезжали летом в деревню — недалеко, километрах в двадцати пяти от Электростали.
«Я начинаю отходить (в лучшем смысле слова) и перехожу из состояния задавленности и вечно невыполняемого долга к блаженству безответственности и лени. Мы живем с Женькой вдвоем в деревенской избе, направо — лес, налево — лес: изба наша крайняя. Мы обрели тишину и беззаботность и ту постылую свободу, по которой изныла душа. По два раза в день мы ходим в лес. До обеда спим. Вечером у хозяйки смотрим очередное мгновение весны. Эти встречи со Штирлицем завершают наши дни и приготовляют нервы к глубокому восьмичасовому сну. Кормимся в основном от земли: на первое суп с собранными грибами,
…Женька спит после обеда. Ее не будят ни мопеды деревенских мальчишек, которые испукали всю атмосферу, ни соседка, которая ругает кур блядями, ни выстрелы, доносящиеся с полигона («мы стоим за дело мира, мы готовимся к войне»). Она спит безгрешным сном, а я перевожу бумагу, что само по себе не патриотично.
До сна Женька велела передать тебе поцелуйный привет.
Я кончаю наконец этот тягомотный лепет и иду в магазин за кефиром, которого не будет».
Вот так и получилось. Черт догадал, а там — столько раз отправлялась за кефиром, не зная, или догадываясь, или зная, что его не будет.
Младший техник — лейтенант заграницею, дан ль этранже
Майор из управления кадров артиллерии выводил на казенном бланке: «Настоящим младший техник — лейтенант Бернштейн Б. М. направляется в распоряжение Северной группы войск в г. Лигниц, Польша, для прохождения дальнейшей службы…»
— Что вы пишете? — восклицаю я с допустимой мерой возмущения.
— Вы просились в Европу, поедете в Европу.
Следует оценить остроумие кадровика. Я ни в какую Европу не просился — и по реальным обстоятельствам, и по нищете воображения. Просьба была о другом. К этому декабрьскому дню 1945 года я уже более месяца был женатым человеком. Об этом я и сообщил майору, когда он любезно спросил меня, где я желал бы служить. Я сказал, что у меня семья, что моя жена — музыкант, студентка Консерватории, а потому я бы хотел продолжать службу в таком городе европейской части Союза, где есть консерватория, — с тем, чтобы моя жена могла продолжить образование. Выслушав меня, майор удалился. Вернувшись, он без лишних слов стал писать бумагу.
Зато путь в Европу я постарался сделать возможно более извилистым. Сначала надо поехать в Ленинград повидаться с молодой женой. Правда, армейская подорожная у меня в другую сторону и в ленинградском поезде мне делать нечего, мне и билет никто не продаст. Но судьба, если она склонна помочь человеку, непременно придумает что-нибудь. На этот раз она устроила в Москве Всесоюзный конкурс музыкантов — исполнителей — первый после войны, тот самый, на котором у пианистов Рихтер разделил первую премию с Мержановым. Рихтер играл лучше, но нельзя было дать первую премию немцу.
Ленинградские исполнители были там хорошо представлены, среди них были друзья и знакомые жены, которые стали в дальнейшем и моими друзьями. Ближайшим из них был Ися — Виссарион Исаакович Слоним, ассистент профессора Калантаровой и непосредственный учитель жены. На конкурсные прослушивания я не ходил, меня отвлекали другие заботы. Но с Исей встречался и даже попробовал сладкой жизни.
Осенью победного года в Москве открыли коктейль — холл — анклав мирного и роскошного будущего в голодной и разоренной стране. Прямо на улице Горького. Как любят писать склонные к эффектам западные журналисты — в шестистах-семистах метрах от Кремля. Или еще лучше — в тени Кремля. И вот мы с Исей и еще одним пианистом, Славой Соколовым, решили испытать это.В тот морозный вечер даже очереди не было, у дверей топталось человек пять. Остальные, видимо, стояли в других очередях. Мы быстро попали в зачарованное пространство: швейцар у входа, гардероб, теплый полумрак, небольшие столики, мерцание бара в манящей глубине. Рассаживаемся, заказываем три коктейля — конечно, разных, чтобы можно было незаметно меняться, — и предаемся неторопливой беседе. Сидим мы так, что я — спиной к входу, а Ися и Слава — хоть и под некоторым углом, но лицом, им видно. Вдруг оба как-то подтягиваются, напрягаются и даже отмобилизовываются. «Софроницкий вошел, Софроницкий», — шепчут они мне и себе. Напоминаю читателям других поколений: Владимир Софроницкий был профессор Московской консерватории, выдающийся пианист — и член жюри конкурса. На его репутацию падала жуткая и соблазнительная тень — скрябинист, декадент, может быть — страшно вымолвить — морфинист, ну, и еще нечто глубоко упадочное и недозволенное… Сбросив шубу, Софроницкий быстро проходит мимо нас к бару, нет, постойте, мимо бара, в какую-то дверь рядом. Сразу стало ясно, что он тут не простой интересант, ротозей вроде нас, а знаток. Именно это наблюдение стало предметом нашей дальнейшей беседы, которая длилась на этот раз недолго. Вскоре Софроницкий вышел из-за бара; было заметно, что он уже хорош.