Старый колодец. Книга воспоминаний
Шрифт:
— Знаешь, Бернштейн, а я тоже так могу. Только гораздо лучше.
Я ответил, что догадываюсь, а Ките вскоре показал, что может.
Эти молодые не только провоцировали старших, они обучали критиков. Меня уж во всяком случае.
Вернемся наверх, в выставочный зал Дома художников. Конечно, там было выставлено всякое; среди молодых тоже имелись твердые сторонники реализма, партийности и народности искусства. К тому же, молодыми по правилам Союза художников считались все, кто завершил художественное образование менее десяти лет назад, так что среди молодых попадались лица второй свежести.
Одно из незыблемых правил выставочной жизни пятидесятых годов требовало, чтобы после каждой выставки происходило ее обсуждение. Это
Автор этих строк был в тот момент как раз молодым критиком; десятка лет не миновало с того момента, как ему был вручен диплом историка искусства. Очевидно, его молодостью можно объяснить тот факт, что он взялся делать Основной доклад на Обсуждении первой молодежной выставки. Исходная мысль его доклада была та, что все стили хороши, что необходимо множество направлений, утверждающих свое место в свободном и дружественном соревновании. И пусть зрители, критики, одним словом — «общественность» — пусть она произносит свой приговор, пусть сама жизнь покажет, чьи творения наиболее убедительны и жизнеспособны. На сегодняшний взгляд идея эта банальна до полной неразличимости, а ее словесное выражение просто архаично, не так ли? Но докладчику тогда она казалась достаточно свежей. И, как выяснилось, не только ему. Тем более что, уже как критик и, некоторым образом, общественность, он заявил, что на этой выставке силы оказались неравны — реализм представлен профессионально слабыми и, как бы это деликатней назвать, не вполне талантливыми произведениями.
Я не успел отойти от амвона, как ко мне подошел реалист К. и сказал хриплым голосом:
— Слушай, я тебя убью.
— На, убивай, — отвечал я, знаково распахнув пиджак.
(Вот так, рискуя жизнью, мы пытались культивировать вирус художественного плюрализма. Но я не хотел бы искажать истину, прибавляя своей истории хоть каплю выдуманного героизма, которого не было на самом деле: нет, нет, у этого художника был вообщехриплый голос; после какой-то операции на горле он всегда говорил хрипло.)
После Обсуждения молодежная газета предложила трансформировать доклад в статью. Художнику К·, уж не знаю каким образом, стало известно о таком повороте дела, и он стал убедительно и хрипло просить меня смягчить интонацию абзаца, посвященного его произведению. Я, конечно, смягчил — и по слабости характера, и по принципиальным соображениям, ибо сам лансировал плюрализм! С этим мягким местом статья и вышла.
Вскоре оказалось, что художник заходил с хриплым творческим разговором не только ко мне.
Надвигался очередной съезд художников Эстонии: демократия соблюдалась неумолимо, каждые два года, хоть умри, а съезд должен быть. Вечером накануне съезда — этого, как мы помним, требовал социалистический характер демократии, — партийную группу Союза пригласили в ЦК на дружескую беседу и, во избежание самотека, дали ряд советов. Поздно ночью мне позвонила коллега и приятельница Хелене Кума, коммунистка, и предупредила, что перед секретарями ЦК, Первым и Вторым, лежала газета с моей статьей, исчерканной красным карандашом, и что секретари меня откровенно и по — партийному критиковали за формализм и ревизионизм, а секретарь Ленцман, в прошлом учитель истории, остроумно заметил, что не случайно у меня и фамилия такая. Он не мое еврейство имел в виду, а нечто еще худшее, если такое возможно. Был у меня однофамилец, Эдуард Бернштейн, ревизионист, вынувший, как известно, из марксизма его живую душу, то есть отрицавший необходимость пролетарской революции и
Наутро я пришел в институт читать очередную лекцию. В коридоре меня встретил Оскар Раунам, проректор; мне даже показалось, что он меня подстерегал. Раунам предложил пройти в его кабинет и присесть. Затем он осведомился, знаю ли я, что вчера вечером говорилось на мой счет в ЦК. Я отвечал, что знаю. «Вот и хорошо, — сказал Раунам. — А то я хотел вам рассказать». Я поблагодарил. Уже выходя из кабинета, я вспомнил ход дел на предыдущем съезде, развеселился и добавил: «Знаете, Раунам, я бы не советовал Ленцману ругать меня на съезде — меня могут еще куда-нибудь выбрать…»
Шуточное предположение оправдалось: через день волею съезда я вознесся из административного ничтожества в правление Союза и еще выше — в президиум правления. Таково было побочное следствие первой молодежной выставки для меня лично. Спустя несколько лет я был вознесен еще выше — и стал членом правления всесоюзного Союза художников… К добру ли?
Если не считать неудачников и счастливчиков, все люди живут одинаково плохо, но живут они плохо на разных этажах. Это этажное самолюбие представляет собой сегодня для человека, которому, в общем, не очень-то виден смысл его жизни, чрезвычайно заманчивый заменитель.
Такой вот простой и мудрый афоризм принадлежит, к сожалению, не мне, а Роберту Музилю. В некотором смысле он и про меня.
Это был разгар оттепели — начало 60–х годов, время расцветающих иллюзий, колыбельные годы шестидесятничества. В Таллинн приехал журналист, заведующий отделом искусства в журнале, который сам по себе был символом обольщений хрущевской поры. Юрий Максимилианович Овсянников был из «Юности». Высокий, с ранней, верней — молодой сединой, безупречно элегантный, чуть картавящий — или грассирующий? — он ходил по мастерским молодых художников, где готовили закваску другого, не соцреалистического искусства, смотрел, завязывал дружбы, быстро и хорошо запоминал. Спустя два десятка лет безошибочно спрашивал — ну, а что Олав? А Энн?
Не помню, кто нас познакомил. Мы легко поняли друг друга, и он заказал мне статью о молодых художниках Эстонии. Статью я написал, собрал репродукции, отправил в журнал, материал — как это называется на специальном языке — приняли, а там начался сокрытый от глаз провинциального автора издательский процесс. Автор занялся другими делами. Столичная жизнь, между тем, не стояла на месте.
Искусствоведческий эпизод руководящей деятельности Н. С. Хрущева ближе к нашим дням уже был описан достаточно подробно [19] . Однако в народной памяти все еще плавают обломки мифов, сотворенных казенной пропагандой и массовым воображением.
19
Я бы советовал прежде всего прочесть воспоминания участника студии Э. Белютина, художника и поэта Леонида Рабичева «Манеж 1962, до и после» в журнале «Знамя» (2001, № 9), Нины Молевой — «Манеж, которого никто не Jвидел» (Москва, 2003, № 3), Владимира Янкилевского — «Манеж, 1962» (Еженедельный журнал, № 096, 18.11.2003); известный московский искусствовед Юрий Герчук пишет книгу об этом событии, но она, по — видимому, пока еще не вышла.