Старый колодец. Книга воспоминаний
Шрифт:
Работал в Москве такой талантливый человек, художник, исследователь, педагог, Белютин по фамилии. У него были свои педагогические идеи, которые опробовать в академических учебных заведениях возможности не было. Он учредил самодеятельную студию, где любителям и энтузиастам не только позволено было, но и предписывалось использовать различные способы выражения. Главным из них была экспрессивная деформация.
Какой художник не хочет показать свои творения? Время от времени студийцы Белютина выставляли свои работы. Одна такая выставка открылась в Доме учителя Таганского района, где проходили занятия студии. Дом учителя располагался на улице с хорошим названием — Коммунистическая. Даже, кажется, — Большая Коммунистическая. Это существенно. Не знаю уж, как эту выставку рекламировали ее устроители, но реальность
Я отношусь к презумпции невиновности с неколебимым уважением. Но мои московские друзья намекали, что это могли быть скорее всего ведущие люди академического соцреализма, может быть даже главные блюстители доктрины в самом ЦК. Хотелось бы найти следы парадоксальности в их поступках, но нет, не получается. Все логично, и тем и другим нужен был идеологический скандал — и, как увидим сейчас, они его получили.
Уже на следующий день в реакционной империалистической прессе появились злорадные сообщения под броскими названиями, например — «Абстракционизм на коммунистической улице».. [23] Нетрудно догадаться, что этого типа провокационные статьи оказались на столе у самого Хрущева. Антон Павлович Чехов когда-то утверждал, что кормит тещу сырым мясом, перед тем как отправить ее в редакции за гонораром. На этот раз роль сырого мяса, говорят, сыграла подготовленная в идеологическом отделе ЦК специальная справка, которая должна была разъярить вождя.
23
Кстати, белютинские абстрактных картин не писали, но кому были интересны тонкости. Абстракционизмом с тех пор стали называть любое искусство, которое следовало считать не нашим.
Никиту Сергеевича натравили (а может, и сам собирался) посетить в Манеже выставку, посвященную 30–летию Московского Союза художников. Выставка сама по себе была манифестацией смелых идей нового руководства московского Союза — там были экспонированы художники, которые не видели выставочного света в течение десятилетий. А тут еще эта Коммунистическая улица… Цековские охранители велели наново собрать уже снятую выставку белютинцев и переправить ее в Манеж.
Дальнейшее хорошо известно. Вождь отложил в сторону хрупкие либеральности, кричал, непристойно ругался, называл формалистов пидарасами, возмещая неполноту профессиональной лексики… Раунд остался за Масловкой, началась очередная полоса перевоспитания художественной интеллигенции.
Мне недавно подарили компакт — диск с документальной записью — очень полезной, она освежила память. На диске зафиксирован фрагмент встречи Никиты Сергеевича Хрущева с представителями творческой интеллигенции (прошу прощения, так это тогда называлось). Визуальная сторона отсутствует, но и одной акустической достаточно, чтобы стереть патину времени. Я припоминаю кадры кинохроники с изображением встреч, казенные сообщения в газетах. Но там не было того, что записано с живого собеседования.
Хрущев, после посещения манежной выставки, изобрел «мягкий» механизм идеологического перевоспитания интеллигенции, без расстрелов и даже напротив — с угощением. Это были большие обеды с назидательными беседами. (Я оставляю в стороне бестактный вопрос о том, кто платил; надо полагать, что у Хрущева было.)Основную массу составляли писатели, художники, кинематографисты, верные принципам, при их поддержке и с их помощью шел процесс перевоспитания заблудших.
Вот один из них, поэт Андрей Вознесенский. Ему предоставляют слово. Как сейчас станет видно, слово ему предоставляют, но произнести его не дают.
Поэт, очевидно, знал, о чем будет разговор, и приготовился. Он начинает высоким голосом, громко, торжественно и размеренно, словно это поэтический концерт на стадионе в Лужниках:
— Как и мой учитель Владимир Маяковский, я не
— Это не заслуга! — перебивая, орет Хрущев. Он орет очень громко, поскольку у его кошелькового рта самый чувствительный микрофон. — Это не заслуга! Подумаешь, он не член партии! Ишь ты какой нашелся!
Вознесенский, желая сохранить целостность заранее выстроенного выступления, начинает снова:
— Как и мой учитель Владимир Маяковский, я не член партии…
— Ишь ты какой нашелся! Это что же такое получается? (Очень громко.) Что у нас тут образуется какое-то общество беспартийных! (Еще громче.) Не будет этого! Это Эренбург выдумал какую-то оттепель! (Еще громче.) Нету оттепели! Мороз! Мороз!
Прекращу цитирование. Вознесенскому в течение десяти минут так и не удалось пойти дальше беспартийности Маяковского, все остальное время заняли окрики все более распалявшего себя партийного хозяина, сопровождаемые холуйскими репликами и одобрительным гулом преданной аудитории — Кочетовых, Грибачевых, Софроновых, Василевских, Серовых, Шурпиных… несть им числа. Иногда вождь позволял себе шутить — его метафорика не поднималась выше пояса, — и тогда цвет государственной литературы и искусства охотно и угодливо гоготал.
Эта публика была омерзительней человека, который ею командовал.
Следующим за Вознесенским был художник А. Голицын. Чем провинился Голицын, мне ухватить не удалось. Но, видимо, что- то у него было не так. Он начал совсем не так парадно, как Вознесенский, — запинаясь, он благодарил Хрущева за то, что выпустили из лагеря его родителей. Благодарил за то, что невинных людей, которых терзали неведомо сколько лет, признали невинными! Это, естественно, ему не помогло, его, благодарного, подвергли такой же хамской процедуре публичной порки…
Номер журнала «Юность» с моей статьей вышел ровно накануне манежного погрома.
Советский категорический императив не был распылен по отдельным особям, но сосредоточен в одном месте. От этого его императивность только возрастала. Культурное событие державного масштаба требовало немедленного, повсеместного и деятельного отклика. Бернштейн и молодые художники Эстонии пришлись тут как нельзя кстати.
Газету «Советская культура», не только рептильную (других, собственно, и не было), но еще и безнадежно серую, самый шрифт наводил тоску, — мы эту «Культуру» не выписывали. Но изредка на жену что-то находило, и она, возвращаясь домой, в газетной будке на углу, у трамвайной остановки, набирала целый ворох периодики. Так и в тот день. Поздно вечером, когда наступил час свободного чтения, она развернула газету и с заметным оживлением воскликнула — о, а тут и про нас написано! Действительно, в центральной газете была помещена грозная статейка без подписи — это означало, что выражается высшее, внеперсональное мнение. Там в боевитом хрущевском духе, разве только без непечатной ругани, доставалось журналу «Юность», молодым художникам Эстонии, вступившим на ложный путь, а пуще всего — автору статьи, который дезориентирует и молодых художников, и всю общественность [24] .
24
Я полагаю, что читатель мне доверяет, но, ка всякий случай, приведу данные, позволяющие верифицировать сказанное: Познакомьтесь: молодые художники Эстонии // Юность. 1962. № 12; отзыв: Советская культура. 27 дек. 1962. С. 3.
Так пышно началось наше знакомство с Овсянниковым. Не знаю, был ли он наказан за эту публикацию. Наше сотрудничество позднее прервалось, но совсем по другим причинам, а вернее сказать — без причин. Общих дел не было. Мы снова встретились в начале семидесятых, и об этом позже.
Моя внучка однажды выдала свою озадаченность. Она видела, что все — мама, папа, дедушка, бабушка исчезают из домашнего мира и перемещаются в неопределенное внешнее пространство, которое называется работой. Они «уходят на работу». Когда давление познавательного импульса стало невыносимым, внучка не выдержала и спросила у меня — дедушка, а что делают на работе? Ныне выросшие внуки могли бы с неменьшим правом задать похожий вопрос — а что ты, собственно, делал в Правлении Союза художников СССР?