Стена
Шрифт:
— Конечно, никакого послания при нем не было?
— Не было. Я ж говорю, может, пустое. Может, он к бабе чужой за посад ходил, потому и отмалчивался, да на товарищей озлился, что расспрашивать его стали, и утек. А опосля на муженька нарвался. Кто знает? Но у меня, Михайло Борисович, другое письмецо все из головы нейдет…
— Какое это? Ты про что?
Шеин вновь зашагал к воротам, и Лаврентию пришлось почти бежать, чтобы не отставать от стремительного шага воеводы.
— Я про то престранное письмецо, в коем латынью «Смоленск» зашифровано. Это ж точно — кому-то сигнал.
Воевода на ходу лишь пожал плечами.
— Ты что, в чем
— Да нет… в чем же мне его-то подозревать-то… Отец его в воеводах ходил, мать Людмила Афанасьевна так и вовсе боярского роду была. Разве ж может такого корня росток взять да загнить? В любом случае, знай он, что там заглавными буквами указано, он бы того ж самого с другой стороны углем не вывел, не стал разоблачать писавшего… Однако кому и для чего в Москве сей сигнал надобен? И в Москве ли? А может, поблизости от Москвы?
Шеин усмехнулся:
— Думаешь, в табор Тушинскому вору послание настрочили? Сигнал дал тамошним полячишкам идти на Смоленск, Сигизмунду на подмогу? Вряд ли, Лаврентий. Самозванцевы поляки с собственным королем на ножах — там и тех много, кто раньше мятеж против Сигизмунда поднимал, рокош по-ихнему. У них, вишь, тоже единения нет, своя смута… Эх, точно одного мы с ними корня… Да и коим образом к тому может быть причастен какой-то там аглицкий купец?
— Не знаю, воевода, не знаю! — Лаврентий, не поспевая за Шейным, сбился с шага, отстал, но тотчас вновь догнал Михаила. — Только нейдет письмецо из ума. Нейдет, и все тут.
Меж тем они приблизились к Фроловской башне. Ворота были раскрыты, и в них уже въезжали подводы, груженные скарбом. Некоторые из посадских не стали ждать утра и скорбных ударов набата. Печальной вереницей тянулись смоляне к последней защите и последней надежде — к увенчанной башнями высокой стене крепости.
Всю тревожную ночь Днепровские ворота, как и ворота посада с той стороны моста, были открыты.
Крестное знамение
(1609. Сентябрь)
По опушке Санька уже мчался бегом. Старец проводил его до знакомых мест, до березовой рощи. Отшельник погладил мальчика по голове.
— Дяденьке поклон передай от грешника Савватия. Да попроси простить меня за все, в чем перед ним виноват!
— Благодарствуй за все, отче! — Саня низко поклонился. — Без тебя б меня волки сожрали.
— Нет, — покачал головой инок. — Я ж говорил: ничего худого с тобой, отрок Александр, не случится, покуда все, что тебе следует, не исполнишь… А теперь поспеши.
— А сокол тот… — вдруг вспомнил Саня. — Он что означает? Кто это? Ты же знаешь!
— Беду он означает, — глядя в сторону, негромко ответил Савватий. — Большую беду, вот что…
И добавил почти те же загадочные слова, что мальчик уже от него слышал три дня назад, впервые оказавшись в лесной избушке:
— Поспеши, Саша, поспеши. Если уже не опоздал.
Санька больше ни о чем не стал спрашивать. Ему очень хотелось домой. Старый боярский терем манил мальчишку неотвязно — оказывается, с этим домом было связано все самое лучшее, самое дорогое в его короткой жизни. А вот и опушка. Толстые березы стоят порознь, машут распавшимися зелеными косами, в которых блистают уже сентябрьские золотые искры. Вот меж берез завиднелась высокая изгородь усадьбы. Санька не стал ее перелезать, пошел кругом и вскоре увидал знакомые старые липы. Как уютно сидели тогда среди этих лип его дядя и молодой священник, ели пироги, пили вино и думать не думали, что из окна барского
Ой, а если он все-таки поранил дядю? Схимник уверял его, что старик Колдырев остался невредим, да только откуда он это знает?
Санька, ускорив шаг, подошел к воротам широкого двора…
И замер.
За раскрытыми воротами слышались многие голоса.
Речь была чужая, непонятная, и от этого Саньке почему-то стало уже по-настоящему страшно.
Он заглянул внутрь. Во дворе толпились, расхаживали и гоготали люди в воинских доспехах, к балясинам крыльца были привязаны взнузданные и оседланные кони. Казалось, эти люди только что прибыли… Но где же дядя Дмитрий? Почему он позволил каким-то чужакам у себя хозяйничать?
Тем временем чуть в стороне от деревенской церкви, расположившись на поваленном дереве, два человека вели меж собой неторопливую беседу. Один из них был тот самый молодой священник, с которым три дня назад отставной воевода Дмитрий Колдырев вкушал пироги в тени старых лип. Его собеседник выглядел куда старше — это был невысокий, полноватый мужчина лет сильно за пятьдесят, облаченный, как и отец Лукиан, в длинное черное одеяние, тоже с крестом на груди. И одеяние, и крест отличались от подрясника и наперсного креста отца Лукиана, но это было, на первый взгляд, не слишком заметно. Бросалась в глаза аккуратная, круглая лысина, явно не настоящая, выбритая в рыжеватой шевелюре иноземного священника. У нашего батюшки было такое же гуменцо, [52] но его прикрывала скуфейка. [53]
52
У католических монахов выбритая по традиции макушка называется тонзурой. В описываемые времена православные священники так же брили верх головы — это и было «гуменцо».
53
Повседневный головной убор священнослужителей Русской Православной Церкви.
— Нет, поверьте, брат мой, — пылко вещал ксендз, — я вижу, что в вашей вере много искренности, много настоящего религиозного рвения… Но разве в этом истина? Ведь истина Христовой Веры в том, что она должна быть не разрозненной — у каждого народа своя — а всеобщей! Не зря же Господь дал апостолам умение говорить на всех языках земли и послал их донести Благую Весть до всех народов и до всех людей. Вы же, ортодоксы, замкнулись в своей обособленной церкви и веками живете в ней отдельно от остального мира! Мы, католики, обратили ко Христу многие страны и народы, а вы не считаете это своим святым долгом. Вы не делитесь с миром благодатью — но при этом осуждаете тех, кто этой благодати лишен.
— Простите, отец Януарий, — батюшка сумел наконец прервать поток слов, обильно изливаемый ксендзом. — Но вы свою веру насаждаете, так сказать, огнем и мечом… Вот вы с гетманом Сапегой пришли в наши места. Ваши воины заняли дома наших крестьян, я слышал, и в боярской усадьбе встали на постой, никого не спросясь и ни копейки не платя хозяевам ни за стол, ни за ночлег. И я не удивлюсь, если теперь вы нам всем предложите сменить веру православную на католическую. Разве это проповедование? Простите великодушно, но это насилие.