Степан Кольчугин. Книга вторая
Шрифт:
— Нет, Ольга, как хочешь, — говорила Марфа с раздражением, — а по-моему — нет! Ты не желаешь, Павлик бы съел. Нет, Ольга. И люди ведь хорошие — сама же говорила, сама докторшу хвалишь.
— Нет, Ольга, н-е-е-т, — поддержал жену Платон.
— Такая я есть, — спокойно сказала Ольга, и внезапно, изменив своей молчаливости, она заговорила: — Ну, вот не могу, что я с собою сделаю? Вот мысли мне мешают. Думаю: у нее сын в тюрьме сидит, я ж ей сахару колотого не послала. И мы сытые, не голодные сидим. А еще: если хочет — сама приди, сама спроси — мать ведь, зачем же через людей? Верно ведь? Вы, Наталья, не думайте. Я против вас ничего не имею.
И Наталья, вдруг вспыхнув, залившись краской, испуганная своим бунтом, вскрикнула для себя самой неожиданно:
— Верно же, Ольга Ивановна, верно! Мать ведь! Зачем меня посылала? Сама должна была пойти! Какая тут гордость! Правда это!
— А по-моему — нет!— сказала Марфа и рассмеялась. — По-моему: что так, что эдак — вот как по-моему.
Сели обедать.
Наталья стеснялась отказываться, хотя многое из еды ей не нравилось. Холодное показалось ей слишком жестким; у них если уж делали холодное, то телячье либо куриное. И ела она его, как и Марья Дмитриевна, с лимоном, с перцем, с белым хреном, а не с крупной кухонной солью. Зато борщ был хороший, «с ароматом», как говорила Марья Дмитриевна. А жаркое никуда не годилось — соус жидкий, мясо жесткое, картошка разваренная. Но Наталья ела простую еду без отказа и смутилась, когда Ольга сказала ей:
— А трудно бы вам сейчас в деревню поехать. Привыкли уж у докторши.
— Отчего ж трудно, — неискренне ответила Наталья, — я люблю деревенскую пищу, простую. И работу деревенскую люблю.
Доктор с докторшей дома не обедали, их пригласили в гости, и Наталья до вечера была свободна.
Ей не хотелось уходить, приятным и интересным казалось общество.
— Наварила Ольга, напекла, а гостей только они и пришли, — сказал Платон, указывая на Наталью.
— Придут, еще не вечер, — сказала Марфа.
Ольга чувствовала, как тоска по сыну вновь охватила ее. Так бывало с ней каждый день: то отпустит на полчаса, час, то вновь нахлынет, да так страшно, что хотелось бежать на улицу и голосить, созывать народ. Тогда только работа помогала ей: либо возьмется воду парную с завода носить, либо станет стирать, либо дрова колоть для растопки. И немного отпускало, дышать свободней делалось.
Наталья затеяла с Марфой долгий интересный разговор о бабьей старости, о деревенских и городских мужчинах, об изменах, о женщинах, отбивающих чужих мужей. Марфа очень любила такие беседы, и ее всегда огорчало, что Ольга не поддерживает таких разговоров.
Ольга сняла со шкафа медный самовар, долго споласкивала, пошла ставить его к печке. Затем она помыла руки над ведром, аккуратно вытерла их о нижнюю юбку и с угрюмым лицом села слушать праздничный разговор Марфы и Натальи.
Уж совсем стемнело. Кто-то постучался. Ольга быстро пошла к двери. Она всегда, сама не зная отчего, шла на каждый стук с сильно бьющимся от волнения сердцем.
В комнату вошел высокий и плечистый пожилой человек. Он снял рукавицу и медленно вытер усы.
— Здравствуйте, — сказал он и притопнул ногой, чтобы очистить подошву. Он спросил Ольгу: — Вы, верно, Кольчугина будете?
Ольга сразу поняла, кто пришел к ней. И, несмотря на тоску и безразличие, она почувствовала гордость за себя и за сына. За эти месяцы к ней приходили узнавать, нет ли новостей из Киева, товарищи Степана — Гриша Павлов, Силантьев, Очкасов; заходил раз веселый, полупьяный Затейщиков. Гриша Павлов — тот в первое время каждый
— Суда не было еще?
— Нету, — отвечала Ольга.
— Скучаете сильно? — спросил он и сам же ответил печально и строго: — Скучаете, конечно; материнское сердце очень тяжело болеет.
Он замолчал, и все ждали, что он еще скажет.
— Вернется, — сказал Мьята, — вернется неизменно. Молодой, но настоящий рабочий: гордый, а самолюбия мало, душевный. За всех пошел. Настоящий рабочий.
Он снова замолчал, и все молчали. И Мьята закончил такими словами:
— Я за ним скучаю, ей-богу. Он мне первый помощник был, — и после этого уж добавил другим голосом: — Но искал же вас долго. Всю жизнь при заводе живу, а этого дома не видел; Сперва совсем на Донскую пошел, потом на Ларинку, — кругом хожу, а попасть не могу.
Он посмотрел на пышную, раскрасневшуюся Наталью, на ее высокую грудь и строго покашлял, нахмурил брови.
Все заговорили: дед Платон про то, как, поспорив со стволовым, кто к кому придет на пирожки, он оказался прав; Марфа, выпив несколько рюмок, развеселилась и стала придираться к самому Мьяте.
— Подумаешь, горновые! — протяжно и насмешливо говорила она. — Меня месяц назад позвали к Боссе на завод: на, припаяй медь к чугуну. А? Горновые-то такого не смогут. А петушка такого кто сделал? Горновые?
Мьята, снисходительно улыбаясь, слушал ее и кивал, все поглядывая на Наталью. Наталья, еще больше раскрасневшаяся, обмахивала щеки платком. Ночью, когда домашние давно спали, Ольга, прибрав со стола и помыв посуду, загасила свет и села у окна.
— Степа, слышишь, родной; и Звонков, и Мьята — все приходят, помнят, — говорила она. — А мне бы только посмотреть на тебя. Неужели перед смертью не увижу?
XXVII
Зима для Степана прошла быстро. Его часто вызывали на допросы, после допросов он обычно попадал в карцер. Два раза его избили надзиратели. Степан догадывался, что это делалось по распоряжению Лебедева: никаких тюремных провинностей за ним не было, он лишь по-прежнему дерзко молчал на допросах. Однажды после допроса Степана отвели в карцер. Привычно пошарив в темноте руками, он нащупал холодную, влажную стену и присел на корточки. Пальцы его коснулись чего-то мокрого, зловоние проникло в нос и, казалось, заполнило рот, горло, позывало на рвоту. Он сразу резко приподнялся и, не рассчитав, ударился с размаху о низенький потолок. В голове у него загудело от удара. Он не мог понять, что проделали с ним. Долго стоял он согнувшись, брезгая сесть на залитый зловонной жидкостью пол.
«Посмеяться хотят, но не посмеются», — повторял он про себя. Голова кружилась, усталость томила ноги. Он менял положение тела, иногда, поворачиваясь, прижимался к стене спиной и затылком. Он переносил тяжесть тела с левой ноги на правую, выпрямляя и сгибая колени. Он не знал, надолго ли посадили его на этот раз в карцер — на восемь, на двенадцать часов, на двадцать четыре? Вдруг ноги не выдержат и он рухнет на пол? Потом откроют карцер — и старший надзиратель, и помощник начальника, и жандарм Лебедев, морщась, с отвращением и брезгливостью, придут смотреть, как его выволакивают надзиратели в коридор, с одеждой и лицом, перепачканными нечистотами.