Степан Кольчугин. Книга вторая
Шрифт:
— Дети, — сказала Марья Дмитриевна, покачав головой. — Нет, они сильные люди.
— Дети, дети, — повторил Марк Борисович, — уверяю вас, что так.
— С вами приятно разговаривать, — сказала Марья Дмитриевна, — интересно, но трудно.
— Лучшего комплимента мне не придумаете, — сказал он.
Скрипнула дверь, и прислуга Марика, широко открывая от волнения рот, произнесла:
— Барыня, там якыйсь охвицер до вас прийшов, роздягается.
— Ко мне офицер? — спросила Марья Дмитриевна. — Простите, минуточку.
Она быстро прошла в переднюю. Ей вообразилось, что
— Коля! Как попал сюда, как узнал?
— Как узнал? — громко спросил он. — Да как можно в таком городишке, как Б., узнать? Чья-то прислуга сказала какой-то бабе на базаре, та — сестре протоиерея, сестра эта сообщила по начальству в штаб фронта, и, естественно, я узнал.
Она заметила, что брат говорил нарочно громко, грубовато, как бы показывая, что война уже наложила на пего свой отпечаток. В столовой она познакомила брата с Рабиновичем. Они обменялись несколькими пустыми словами. Рабинович, проговорив:
— Простите, я вам, вероятно, буду мешать, — ушел из комнаты.
— Выпьешь, Коля, чаю? — спросила Марья Дмитриевна, ожидая, что брат откажется.
— С удовольствием!
— Ты с молоком любишь? — сказала она.
— Да, только не сливки и не жирное.
— Как мамино здоровье?
— Я ведь в Киеве редко; будто ничего.
Он следил, как. сестра наливает чай, молоко, придвигает сахарницу.
— Ты себя здесь по-домашнему чувствуешь, — сказал он.
— Очень милые люди, у таких людей всегда себя чувствуешь легко и свободно.
— А кто они?
— Родственники Петра, но не прямые, а со стороны мужа сестры.
— Это уж я никогда не пойму. Евреи? — И он указал на большие портреты стариков.
— Евреи.
Разговор шел тяжело, каждый раз наезжал на препятствия, о которых оба они не говорили, запинался и наконец вовсе остановился.
— Да, — задумчиво произнес Николай Дмитриевич и вдруг громко, строго, по-генеральски проговорил: — После того разговора, который был у меня в управлении, все изменилось, ты сама понимаешь: если что и было, то все Сережа своей кровью смыл. А у меня, скажу тебе вполне откровенно, неловкое чувство перед тобой и перед ним. Я с тобой говорил о нем как о пропавшем, недостойном, и вот узнаю, что он пошел на фронт и кровь свою пролил.
Она молчала, растроганная и смущенная.
— Николай, — проговорила она, — я не имею по отношению к тебе тяжелого чувства, все прошло. И я очень благодарю за эти слова о Сереже.
— Тогда почему ты здесь? — Он показал вокруг себя рукой. — Почему не известила меня?
— О нет, — ответила она. — Снова просить тебя? Эти отношения между нами кончились навсегда.
— Нет, — сердито сказал он, — да и вот доказательство. Я, узнав, что Сережа лежит в солдатском
— Спасибо, конечно. Но это твоя воля. А ты прости, такое уж чувство, над ним я не вольна.
— Хорошо, хорошо, не будем об этом сейчас. Как он, Сергей-воин?
— Сережа ведь скромен, ничего не рассказывает. Выглядит ужасно, я даже не знаю, как дальше быть с ним.
В ней все время, мешая друг другу, жили два противоположных чувства: одно — гражданской гордости за сына, желание, чтобы он прославился, а второе — желание заслонить его от опасности, проще говоря — устроить дело так, чтобы Сергей попал на медицинскую комиссию и получил белый билет. И это второе желание — оградить сына от смерти — было горячим и страстным.
— Ты очень плохо выглядишь, — сказала она.
— Что же поделаешь, не в Карлсбаде.
— Николай, когда конец войне? Все думали, что к зиме кончится, а уже декабрь.
— Я думаю, что не скоро, — серьезно, почти торжественно проговорил он.
— Как, и в будущем году?
— О, в будущем — наверное.
— А жены твоей я так и не знаю.
— Она на рождество приедет. Первым ее делом будет встреча с тобой, уверяю тебя.
Они заговорили о знакомых, улыбались, удивлялись новостям. Но, о чем бы ни говорили они — о войне, о семейных делах, — в душе они оставались холодны друг к другу. Не забывалось, видно, тяжелое свидание осенью тринадцатого года. Когда брат уехал, Марья Дмитриевна вслух сказала:
— Уф, ну вот! — Взволнованная, она не могла сразу успокоиться и долго ходила по столовой, пожимая плечами, и, как многие привыкшие к одиночеству женщины, разговаривала сама с собой.
Ее поразила мысль, что брат, с которым было так много связано, показался ей почти чужим и что она ходит по комнате, увешанной портретами бородатых людей в черных круглых шапочках, и с нетерпением ждет стриженую Софью Яковлевну. Действительно, могла ли она в юности это представить себе?
Когда в столовую вошел Марк Борисович, она рассказала ему о своем чувстве к брату. Он пожал плечами:
— Чему удивляться? Меня обратное удивляет: как сильны все же эти узы; ведь со времен родового периода человечество не Знает буквально чувств крепче и прочней, чем родственные. — Он весело проговорил: — Знаете, Марья Дмитриевна, я первый раз в жизни разговаривал с генералом. Подумать, с живым генералом!
— Он очень образован и очень передовой человек, — строго сказала Марья Дмитриевна.
Софья Яковлевна приехала в то время, когда часы начали бить одиннадцать.
За несколько дней Марья Дмитриевна легко научилась отличать по многим признакам приход Софьи Яковлевны. Еще на лестнице слышался ее зычный голос; она, громко говоря по-еврейски, уславливалась с извозчиком на завтрашний день. Потом раздавался звонок, за ним второй, третий — до тех пор, пока спешившая из кухни с криком: «Ось уже докторша прыихалы!» — Марика не открывала дверь.