Степан Кольчугин. Книга вторая
Шрифт:
Заканчивая поездку и вернувшись в штабной поезд, Николай Дмитриевич сказал адъютанту:
— Удивительное складывается впечатление. Все смелые, талантливые люди в армии, за немногими исключениями, либо ефрейторы, либо прапорщики военного времени. Какой-то заколдованный круг.
— Что ж, Николай Дмитриевич, — улыбаясь, сказал Веникольский, — значит, надо ефрейторов производить в командиры бригад.
— Разве что так, — сказал Николай Дмитриевич и повторил негромко: — Разве что так.
XVII
Имение Сабанской находилось в восьми километрах от железной дороги. В день, когда Левашевский должен был проезжать станцию, Сабанский послал одного из служащих на вокзал, чтобы тот протелефонировал управляющему о выходе поезда с ближайшей станции. Лошади, ожидавшие у подъезда с девяти часов (автомобиль был реквизирован штабом бригады), легко могли проделать этот путь за восемнадцать — двадцать минут.
Сабанский уже десять дней жил в имении.
— Точно я их вымыла кровью, — рассказывала она наутро сыну.
— Надеюсь, после этого вы согласитесь поехать? — спросил Сабанский.
— Нет, я ведь решила остаться.
— Что за характер! Вам бы полком венгерских гусар командовать.
Он гордился матерью. О ней в Варшаве говорили, как об одной из самых остроумных и образованных польских женщин. В свои семьдесят два года она читала множество французских и русских журналов и книг, переписывалась с разнообразнейшими людьми и гордилась тем, что получала письма от Бергсона. Сабанский любил слушать мать, его восхищал ее юмор.
Все инженеры, трепетавшие перед насмешливостью директора, знали, что, когда Сабанский бывал особенно злостен, он говорил: «Как любит выражаться моя матушка», — и прибавлял, колючее, тяжелое словцо.
Проведя неделю в имении, Сабанский заскучал. Он и в лучшие времена не мог выдержать в этой обстановке больше десяти дней, а теперь, зимой во время войны, когда телеграф плохо работал, дороги были забиты пленными и обозами, когда чувство беспомощности и тревоги объяло слабых людей и земля замерла, покорная силе, он ощущал физическое недомогание из-за своей бездеятельности. Он чувствовал себя хорошо в напряженной обстановке производства стали, в производстве, напоминавшем войну. Для того чтобы наполнить сутки, ему нужны были ночные звонки по телефону, телеграммы от Бальфура из Англии, сложные споры с Продаметой, опасные коммерческие комбинации, в которых участвовали персидские покупатели и греческие судовладельцы, технические опыты, рапорты инженеров, заведующих цехами, доносы и жалобы мастеров, какой-нибудь неприятный и комичный случай, вроде того, что произошел в день отъезда: в конторе прокатного цеха молодой инженер дал пощечину студенту-практиканту, намекнувшему конторщику на свои интимные отношения с инженерской женой. Ему нужно было дышать заводским воздухом, видеть огни над коксовыми печами, слышать гул воздуходувок, глядеть на мелькание товарных вагонов. Для него производство и продажа металла стали обязательной потребностью, как чай к завтраку и жаркое за обедом. Лишь во время разговоров с матерью его Покидало беспокойство. В остальное время Сабанского томило рыхлое зимнее небо, медлительность движений и тихие голоса слуг, полусвет комнат, уставленных темной мебелью.
Когда в передней зазвонил телефон и седая горничная передала слова конторщика, посланного на вокзал, Сабанский прошелся по комнате своим обычным длинным, напряженным шагом.
— Еду, — проговорил он. И пока старуха горничная ходила за теплыми ботиками на меху, Сабанский, быстро надев шубу, вышел, сел в сани и сказал кучеру: — Через пятнадцать минут мы должны быть на станции.
Он приехал за восемь минут до прихода поезда. Главный путь был свободен, а на одном из запасных путей стоял эшелон с военнопленными. Австрийцы с поднятыми воротниками, с жалкими, кажущимися детскими от холода лицами, бродили вдоль вагонов, терли носы и подбородки, с любопытством и опаской поглядывали на Сабанского, большими шагами ходившего по перрону. Конвоирам было холодно, и они тоже приплясывали,
— Нельзя! Сказано — нельзя!
Те, не понимая, почему нельзя, указывали на двух женщин у забора, протягивавших кошелки с деревенскими пирогами. «Вот, — подумал Сабанский, усмехаясь, — и в этом тоже военная бюрократия тормозит вольный ход торговли».
Конвоир пошел вдоль вагона. Один из пленных, в пенсне, с поясом через плечо, побежал к бабам у забора. Конвоир тотчас же повернулся, нагнал его и ударил по спине.
— Назад! — закричал он.
Пленный растерянно смотрел на него, и конвоир ударил его кулаком по щеке возле уха. Пленный мотнул головой и упал. Конвоир стал пихать его сапогом. Из вагона легко' выскочил черноглазый, прямоносый кавалерист венгерец в синем доломане и ярко-красных брюках. Нагнувшись, на ходу он поднял камень и подбежал к часовому. Часовой сорвал с плеча винтовку, направил дуло в грудь венгерцу. Через минуту мирная солдатская дружба сменилась страшной, грубой расправой. Тревожно разнеслись свистки, пленных загоняли в вагоны; они, цепляясь красными руками, лезли в теплушки. А красавца венгерца конвойные вели к вагону начальника команды, избивая прикладами и сапогами. Он дважды упал на землю.
«Война есть война, — подумал Сабанский. — В цехи этих людей пускать нельзя все же». Жалея венгерца, он решил просить Левашевского вмешаться, он готов был свидетельствовать, что конвоир своей жестокостью вызвал в кавалеристе естественное для каждого человека негодование.
Вскоре к станции подошел штабной поезд. Левашевский, в фуражке с красным околышем, с массивными эполетами на серо-голубой шинели, стоял на площадке вагона и, заметив Сабанского, замахал ему рукой. Они сердечно поздоровались и даже готовы были поцеловаться:
— Николай Дмитриевич, прежде всего — каким временем вы располагаете? — спросил Сабанский.
— О, — ответил Левашевский, — я располагаю тридцатью часами. Командующий армией завтра остановится для осмотра трофеев, я его решил здесь поджидать.
— Тогда буду вас просить к нам: только восемь верст.
— С большим удовольствием.
— И вас, господин поручик.
Веникольский поклонился:
— К сожалению, я вынужден остаться в вагоне: необходимо проследить передачу и прием телеграмм.
Он говорил это, надеясь, что Левашевский возразит: «Обойдется». Но Левашевский подтвердил:
— Да, да, необходимо остаться. Вложите, пожалуйста, в чемодан бумаги со стола, и пусть вестовой доставит его к лошадям.
Сабанский рассказал о случае с пленным.
— К сожалению, не вижу поводов вмешаться, Виктор Станиславович, — отвечал Левашевский, — часовой кругом прав, он должен был этого военнопленного тут же застрелить.
— То есть как?
— Война, вот как.
Мягкий зимний воздух, приятная быстрая езда на санях сгладили нехорошее впечатление от разговора. Они вошли в дом, полные расположения и дружелюбия. Левашевский выкупался, переоделся и вошел в библиотеку, где ждал его Сабанский.
— Мы обедаем в семь, но, может быть, вы голодны с дороги? — сказал Сабанский и тут же живо добавил: — Николай Дмитриевич, расскажите мне все, что не секрет. Как на фронте?
— Да о многом можно поговорить, — сказал Левашевский.
Сабанский знал, что разговор неминуемо перейдет на интересующий его вопрос. Левашевский начал рассказывать о положении на фронте, о встречах с командирами дивизий, о спокойном, уверенном настроении войск.
— Оно во сто крат для меня ценнее экзальтации первых дней войны, — говорил он, — ибо энтузиазм мог легко смениться апатией. В действительности же оказалось иначе. Солдат в окопах себя чувствует, как землепашец в поле, в своей стихии. «При деле», — как, мне сказал один запасный.