Стежки-дорожки. Литературные нравы недалекого прошлого
Шрифт:
Пальчиков сидел со мной в кабинете, подменял меня, когда я уезжал на Маросейку к Симону Соловейчику, энергично включился в работу и много помогал в тот период времени, которое осталось мне проработать в «Литгазете».
Мы вместе с ним пережили страшные октябрьские дни 1993 года. На этот раз Белый дом, который в августе 91-го был символом свободы, противостояния мертвенной затхлости издыхающего режима, оказался гнездовьем нечисти, явно собравшейся взять реванш за поражение два года назад. Именно из Белого дома вышли боевики, пролившие первую кровь и штурмовавшие мэрию и телецентр в Останкине. Был момент, когда показалось, что коммунизм неотвратимо возвращает свои позиции назад. И всё же молодая демократия сумела
Задним умом, конечно, все крепки, но, оглядываясь назад, вижу я, что известный из великой литературы принцип «все животные равны, но некоторые животные равнее других» стал воплощаться в жизнь едва ли не после избрания Ельцина председателем Верховного Совета России, когда он предложил депутатам установить себе оклады и привилегии не меньшие, чем у депутатов союзного парламента. Понятно, с каким восторгом отнеслись к этому предложению республиканские депутаты, особенно из фракции «Коммунисты России», – не в этой ли вознесённости над простыми смертными видели они смысл собственного существования? Понятно, что в случае положительного решения данного процедурного вопроса (не помню, чтобы кто-нибудь сомневался в том, что он будет решён положительно!) распад СССР не мог привести к отмене номенклатурных привилегий правящей российской элиты. А ведь какие баталии разворачивались ещё при Горбачёве вокруг сказочной жизни советской номенклатуры! Да и Борис Николаевич, кажется, быстро забыл о собственном поведении до избрания на высший республиканский пост, – о тех поступках, которые призваны были показать, что он навсегда расплевался с номенклатурой: и в общественном транспорте несколько раз проехался, и в районную поликлинику записался! Но, прорвавшись на волне популизма во власть и достигнув её вершины, ни на йоту не изменил той системы подкупа чиновников всех мастей, которая была заложена при Ленине и кустисто разрослась, невероятно пышно расцвела при Сталине и его наследниках.
Ирма Мамаладзе и Алла Латынина в это время работали у Егора Яковлева в «Общей газете». Алла зачастила к нам.
– Ну, как тебе на должности заместителя Яковлева? – спросил я ее.
– Так-то неплохо, – ответила Алла. – Но вот я недавно вернулась из Англии, где все удивляются, почему я пропала, почему не печатаюсь. «Как же, – говорю, – не печатаюсь? Только что появилась большая статья в “Общей газете”». А мне на это: «Что это такое – “Общая газета?”»
– А «Литературку» там знают?
– Её там знают все!
– Ну, так и печатайся у нас!
Моё отношение к Латыниной было непростым. С одной стороны, я никогда не забывал, как вела она себя в августе 1991-го, её решительности, с которой она призывала не бояться, не сдавать демократических позиций в то время, когда ещё не ясно было, чья возьмёт. А с другой – в том же 1991 году в «Новом мире» появилась её статья «“Колокольный звон” – не молитва», которая повергла меня в недоумение и оставила неприятный осадок.
Она была ответом Станиславу Куняеву, разбиравшему в журнале «Молодая гвардия» стихи фронтовиков Павла Когана, Михаила Кульчицкого, Бориса Слуцкого, Арона Копштейна, Александра Межирова. Куняев доказывал, что их стихи были проникнуты не любовью к отечеству, а модным тогда интернационалистским пафосом. При этом Куняева нисколько не смутило, что иные из этих поэтов погибли, защищая не отвлечённую «земшарную» территорию, а свою реальную родину. Его больше занимало, что эти поэты – в основном евреи.
Антисемитизм Куняева шибал в нос. О чём многие уже писали. И что сразу удивило, это научная отстранённость, с которой Латынина подошла к антисемитскому духу статьи Куняева: да, дескать, возможно, что это так и есть, но, с другой стороны, прямо об этом у Куняева не сказано, так что в
Разумеется, я пересказываю это сейчас по памяти. Главное, что невозможно было принять, это то, что она призывала внимательно вчитаться в статью Куняева, чтобы постичь истины, которые он открывал, не замечая оскорбительности этих «истин» по отношению к памяти павших. Невозможно было согласиться и с её основной мыслью, иронически перетолковывающую мечту о «земшарной республике Советов» поэтов-ифлийцев.
Я и сам не поклонник стихов, утверждающих, что «только советская Родина будет», но понять их можно только в контексте своего времени, из которого их вырвал Куняев.
Мало ли о чём мечтали увлечённые романтикой революции юноши! Они были чисты в своих помыслах, как друзья Пушкина, с которыми он лично согласен не был, но которых поспешил ободрить, когда те попали в беду: «Храните гордое терпенье»!
Да и разве не избавились от наивных своих иллюзий те, кто остался жив, – тот же Борис Слуцкий, тот же Александр Межиров? Нет у них разве стихов, не только отрекающихся от «земшарности», но показывающих, что такое советскость, каким порочным содержанием наполнено это понятие?
Вослед Куняеву и Латынина вырвала стихи из контекста, сжала историю, как пластилиновый шарик, так что в её статье мечта ифлийцев о «земшарной республике Советов» стала оправданием нашей интервенции в Афганистане!
Помнится ещё, что стихи ифлийцев с их «земшарными» мечтами Латынина в той статье противопоставила стихам о войне Анны Ахматовой, что меня тоже озадачило: как же можно не учитывать разности возраста и опыта? Вот это и есть, на мой взгляд, научная некорректность подхода.
Позиция надмирного судии мне представляется опасной. Под видом беспристрастного анализа утверждается право на существование чудовищных вещей. Нет, конечно, такие аналитики сами не являются сторонниками антисемитизма, сталинизма, фашизма, людоедства, но своими призывами к беспристрастности они переводят этически неприемлемые явления в разряд дискуссионных и даже экзотически интересных.
Спросят, для чего я вспоминаю о давней статье? Но это для теперешнего времени она давняя. А тогда воспоминания о ней были ещё очень свежи. К тому же выбранная Латыниной позиция надмирного судии давала знать о себе и в других её публикациях, даёт знать о себе и в теперешних её статьях и колонках.
Словом, единомышленником Аллы Латыниной я себя не чувствовал. Поэтому, когда до меня дошли слухи, что Кривицкий согласился на переход Латыниной из «Общей газеты» к нам членом редколлегии, я твёрдо решил: с ней я работать не буду!
Тот же Бонч, злорадно мне улыбаясь, распорядился вынести мебель из бывшего кабинета Золотусского, и как только туда вселилась Латынина, я пришёл к ней.
– Не знаю, – сказал я ей, – расстрою я тебя или обрадую, но прошу подписать моё заявление об уходе. – И положил заявление ей на стол.
– Почему ты решил уходить? – спросила она.
Обижать мне её не хотелось, и я ответил: «Помнишь слова Гамлета: “Я ведь не флейта, на которой каждому можно играть свою мелодию”? Меня никто не известил о твоём назначении. Удальцов и Кривицкий не нашли нужным поделиться со мной такой новостью. Это оскорбление, и я не буду его сносить!»
Я собрал вещи и ушёл домой. В этот же день мне позвонила секретарь Кривицкого Людмила Михайловна.
– Евгений Алексеевич просит тебя зайти, – сказала она.
– Передай Кривицкому, что я больше в газете не работаю, – ответил я. – Так что разговаривать нам с ним не о чем.
А на следующее утро позвонил Удальцов.
– А если не горячиться? – спросил он. – Если хорошенько подумать?
– То подписать моё заявление, – в тон ему продолжил я. – Не сомневайся, подписывай. Я больше в газете работать не буду.