Стихи
Шрифт:
Вы ничего не пишете о здоровье и о работе.
Говорят, в Москве широко празднуется столетие Бориса Леонидовича. Даже Лигачев2 присутствовал. Растут духовные потребности.
Большой привет Вам от Гали. От нас обоих Люше и Фине.
Обнимаю.
Ваш Д.С.
10.02.90
1 Перефразированы строки из стихотворения Ф.И. Тютчева «Цицерон». Правильно: «Его призвали Всеблагие / Как собеседника на пир».
2 Лигачев Егор Кузьмич (р. 1920), член Политбюро ЦК КПСС. [59]
59
Подготовка текста, публикация и примечания
Г.И. Медведевой-Самойловой, Е.Ц. Чуковской
и Ж.О. Хавкиной
Дневник счастливого мальчика
Общая
Итак, перед нами счастливый мальчик, из благополучной семьи, единственный обожаемый сын, отмеченный поэтическим дарованием (“неведомый певец непризнанных стихов”), что добавляет родителям гордости и беспокойства за его нестандартное будущее. И живет этот мальчик с верой в свое предназначение и, как ему кажется, в полном согласии со временем и его революционной идеологией (“О, наша чудная, единственная, счастливая страна!”). И все это происходит в разгар победившего и набирающего свою мрачную и бесчеловечную силу сталинизма: “Моя любимая мечта это смерть за нашу страну, за мою идею. Я вступаю в комсомол и в случае войны пойду первый на фронт, чтобы победить. Пускай мне мало лет! Дети Парижской коммуны сражались так же, как взрослые”. Здесь все вместе: и притягательность “общечеловеческого блага”, и романтический пыл, и жажда подвига, и неведение об истинном положении дел, но и предвиденье собственной судьбы (будущее участие в войне), и интуитивное нащупывание своего пути, своего подхода. Вот запись о традиционных ноябрьских праздниках: “Седьмого ходили на демонстрацию, как всегда, только устал я больше. Видел вождей: Сталина, Молотова, Кагановича. Они стояли твердо на гранитной трибуне. Каким ничтожным чувствуешь себя в этом бессмысленном стаде людей!” Последняя фраза, буквально вырвавшаяся из подсознания, весьма знаменательна. И таких проговорок, догадок, важность которых неясна еще самому, более чем достаточно. “Папа говорит, что я романтик и мистик, что я не чувствую эпохи. Это правда. Я люблю описывать только будущее и прошедшее, я не вижу героизма настоящего или, вернее, я вижу его, но оно не вдохновляет меня”. При видимой противоречивости, несводимости к одному знаменателю соображений, поверяемых дневнику, можно видеть, что раннее увлечение философией, склонность к самостоятельному мышлению и нечаянная (пока) прозорливость возобладают в нелегких и напряженных поисках истины.
Порицая своего друга за приверженность к религии с сугубо атеистических позиций, в другом месте автор вступает в спор с учительницей биологии, настаивая на том, что нет убедительных доказательств против существования Бога. И это вряд ли можно отнести к перепадам и неровностям юношеских настроений и стремительным переменам во взглядах. Потребность меняться и расти многократно зафиксирована, и месяц — два кажутся гигантскими сроками, по прошествии которых вдруг все видится по-другому. Но вопрос о Боге— слишком сложный вопрос, чтобы быть решенным с маху, и автор чувствует это даже сквозь собственное нежелание
Не надо полагать, что речь идет о каком-то засушенном вундеркинде, взвалившем на свои неокрепшие плечи всю тяжесть мироздания. То-то и мило, что это обыкновенный, пусть и незаурядный мальчик, беспрерывно влюбленный и со всем жаром переживающий малейшие перипетии наивных и чистых чувств, горячо отдающийся дружбе и школьным событиям и всем реалиям жизни, а не только книжным и поэтическим страстям. Мне кажется, что публикуемый дневник интересен и живым дыханием далеких уже от нас тридцатых годов. Я давно уже думаю, что личное время (его индивидуальное наполнение) выше социального, и счастье может произойти и происходит в самые объективно черные времена, и это один из возможных ответов на сегодняшний вопрос: “А как же вы жили в годы террора, войны, застоя и т. д.?” Тут я всегда вспоминаю поразительную историю, пересказанную драматургом Александром Гладковым со слов Б.Л. Пастернака: двое влюбленных в Петрограде, завороженные друг другом, не заметили революции 17-го года, просто не знали, что она произошла (не хочу думать, что с ними сталось, когда пришлось или их заставили это узнать). Жизнь всегда шире, сложнее и неожиданнее любых ее позднейших или поспешных определений под пером склонных к черно-белой гамме историков. И как хорошо, что можно узнавать о ней разное из уст очевидцев.
3. IX.35 г. Недавно я обещался описать, или вернее, продолжить описание моей деревенской жизни. Сейчас я как раз расположен это сделать.
Я уже сказал, что кроме Жени и Юры я не имел товарищей там. Большую часть дня находился я один. Спал или катался на велосипеде. Вечером обычно собирались мы у ворот Женькиного дома и сидели поздно-поздно. Много ослили, но я чаще молчал. Смотрел на небо, на четко видный Млечный путь, следил за падающими звездами. Загадывал какую-нибудь мысль и ждал и, если в это время пролетал метеор, то был уверен, что желание исполнится.
В такие ночи больше всего думалось о девушках. Тело и ум тонули в каком-то приятном томлении. Комок сладкой тоски сжимал сердце в своих тисках. Неотразимое желание порабощало волю и только одна мысль была в голове: “люблю-люблю”. Кого? Это было все равно. Далекий смех или песни, тихий шепот в тени пробуждали во мне бурное волнение. И долго не спал я, приходя домой, ворочался с боку на бок, смотрел на ослепительную луну в окне, слушал сонное бормотание спящих и мечтал. (…)
В частые и тоскливые дожди, длившиеся в это лето по целым дням, а иногда и неделям, читал философию. Довольно прилично изучил Ленина и Энгельса.
Читал Тургенева и восхищался задушевной дикостью и яркостью “Песни о Гайавате”. Прочел “Записки цирюльника” Джерманетто. Книга понравилась своей чисто итальянской горячностью, задорным огоньком и убежденностью. Еще читал “Черное золото” А. Толстого — авантюрный роман, — и еще несколько книг (Лескова и др.).
В хорошую погоду уезжал к вечеру в поле и смотрел на закат.
Однажды ночью мы (я, Женя, Люся — Женина сестра, — и Сасоныч) отправились воровать и печь на костре картошку.
Как сейчас помню звездную ночь без луны, ничем не нарушаемую тишину и сыроватый ночной холодок.
Деревня скрыта за холмом. Сзади — поле, впереди — лес, кругом тени. Мы идем, негромко разговаривая. На случай взяли длинный японский нож. Смеемся, но как-то инстинктивно вместе с холодом ночи где-то под кожей чувствуется страх. Как что-то скользкое вползает он под рубашку.
В лесу густая тьма. Ломаем ветви и выходим на опушку. Мы с Женькой разжигаем костер, остальные пошли за картошкой. Сырые ветви долго не разжигаются, я жертвую свои письма для растопки. Наконец, ярко сияет костер. Сноп искр улетает в черное небо. Яркий круг света, за ним неприветливая ночь. Ушедших за картошкой все нет. Вскоре появляются и они, благополучно исполнив свое дело. Долго сидим и говорим у уютного огонька, глядя на золотые искры и рассуждая. Поздно идем домой, так и не поев не успевшей поспеть в золе картошки.
Прекрасная ночь! Счастливые часы!
4. IX. Чтобы стать товарищем, надо иметь общие интересы, найти исходную точку; чтобы стать популярным, надо чем-нибудь отличиться, надо кормить сенсациями.
Я люблю быть “своим парнем”, я люблю быть со всеми в хороших отношениях. Дня через два после начала занятий нам выдали тетради. Ребята затеяли драку тетрадями: подойдут и звонко шлепнут по голове. Я пробовал тоже принять в этом участие— подбежал и ударил одну девчонку, она со смехом обернулась, чтобы отомстить, но, увидев меня, скорчила презрительную мину и процедила: “А ты-то еще куда?” Я ушел оскорбленный, но с твердым намерением завоевать популярность и стать своим. Чтобы завоевать класс, надо завоевать его верхушку. Я ждал случая и, наконец, он представился. (…) Вышло это на уроке биологии.