Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Стихотворения и поэмы
Шрифт:

168. НОЧЬ ГОФМАНА

По утлым ступеням, в провалы, в ямы, в тьму, По утлым ступеням, по сходам огрузнелым, По склонам гулким и обледенелым, В сырую щель, в проклятую корчму, В корчму без вывески, без клички, без прозванья, Где бюргер бешеный — бродяг бездомный дух, В корчму фантастов, возчиков и шлюх, Позорных вдохновений и страданий… Разинулась она, закопанная вглубь, Прокисшим ртом пьянчуг с трухлявыми зубами, И сало от свечей к дубовому столу К дебелым кружкам подтекло буграми. Как кулаки, круглы и вздуты, Тяжки, как яблоки, плоды добра и зла, Они на неуступчивых столах Налиты оловом, вином или цикутой… Скрипят, визжат и верещат столы, Заляпаны вином и пальцами захватаны, Жир от свечей кусками узловатыми Растаял, заворчал и по столам поплыл. Торжественно идет таинственный обряд Пирушек выспренних, задумчивых проклятий, Где каждый пьяница — философ и фанатик, Сновидцам брат, Серапионов брат. Тут тысячи часов, тут тысячи ночей Хохочет, пьянствуя, безумный Амедей, Поэт-злословец, выдумщик бездумный, Ночной король торжественно-безумных И похоронных ассамблей. Вот он расселся — куцый Мефистофель, Недобрых пиршеств хмурый властелин. Что возгласы жены и шлепанье пантофель, Вражда советников, и ордена, и чин?! Глотая молча дым, слюну и слизь вина, Молчит и двигает всё чаще и суровей Своей изогнутой, подобно нерву, бровью, Изогнутой, как кошачья спина. То он — гигантский кот, сластолюбивый, льстивый, То он — замученный виденьями маньяк, В гурте распутников, поэтов и кривляк, Глядящий дьяволом и девкой похотливой. То он — гигантский кот, добрейший котик Мур, Сгибает спину, когти выпуская. «Хмельной камергерихт!» — вопит корчма слепая Среди корзин, во мгле магистратур. Театр чудовищ — к полночи возник; Он открывается поэту и фантасту, Презренье делает крутую бровь клыкастой, И в десны бьет взбесившийся язык… «Хозяин, я не пьян! Я, словно смертник, — щедрый, Хозяин! Дай свечей! Хозяин, дай огня! Вина, хозяин, дай! Дай сахару и цедры! Виват, поэзия! Так выпьем за меня! Так зажигайте спирт! Пылай, автодаф е! Где спирт горит, как мучеников души, Кричите яростней, кликуши, В берлинском неприкаянном кафе». Бушует дикий пунш в летающем огне, Синея, язычки подпрыгивают в гору В округлом, как живот, блестящем чугуне. «Хозяин, пуншу Теодору! Хозяин, истина в вине!» И словно уголь тайных инквизиций Студеная заря горячего вина… Ну что ж! Черпай из чугуна, Из брюха чугуна подземную водицу! Расплывшися, плывет в осоловелом взоре Сумятица голов, и мускулов, и плеч, Подносят рыцарские шпаги свеч, Проходит карнавал ночных фантасмагорий, Лютуют молнии ужасной тишины, Рты разорвав дымящимся железом, И катятся слова по кручам фразы в безумь, Как будто в бездну валуны. Встает огонь, как столп, встает, как столп бесчинный, Как столп и стон над сгорбленным столом… «Я хитро вырвал у кончины И эту ночь с наитьем и вином… Кладу на плечи ночь наитий, Как стыд, как ветхую милоть, И плоть мою, отравленную плоть, Терзаю, зол и ненасытен. В стыду и мерзости, в бреду и страсти Повелеваю призракам-словам, Из прорв сознания, из человечьих ям Вы пауками тихими вылазьте, Как пауки, чей взор нечист, Ползите вы без страха, без отваги, Дабы я трупами вас положил на лист Бледнеющей от ужаса бумаги… Так сохраняй, скрипучий манускрипт, Горящую труху от дьявольских сандалий, И чтобы чугуны быстрее закипали, Еще углей, еще углей подсыпь…» И сердце рвется с грохотом вериг, Греми ж веригами, отверженный бродяга… У друга он берет стакан, где бродит влага. Чтоб потушить пылающий язык… Вой собутыльников, а он стоит, внимая; Стоит и слушает, безумный Амедей; И, словно краб, вползает вонь густая В гортани обессиленных людей… Ему невмочь… Корчма дрожит от страсти… От слов и от вина Смертельно утомлен, Просмоленный, тягучий, черный кнастер [84] Своей ладонью разминает он… Но зарево колышется на славу — И тьма растет и шепчет вкруг стола. Небрежная служанка принесла Картузы с табаком, мясистым и курчавым. Вихляющийся дым плывет из чубуков, Большие мундштуки хрипят от напряженья. И входит тишина на долгие мгновенья… Видений бестолочь и путаница снов. И, чубуки приставив, как кларнеты, Высасывают дым и пробуют на вкус Утихомирившиеся поэты! О, трубок музыка, кантаты табаку! Ах! Ах! Довольно слов, наитий, бреда, смерти, Он не пугает нас, немецкий добрый черт! Где ноты, Амедей? Где Гайдновы концерты? Импровизатора встречает клавикорд! О, стиснуть бы аккорд бледнеющей рукой, Чтоб наливался звук и композитор бился! Так он идет. И верный ветер взвился, И дым, как флаг, улегся под пятой. И давит он рукою волосатой На клавиш укрощенные клыки… …Уж бьет двенадцать раз! Захвачены в тиски Два черных пальца циферблата, Как бы творя обет заклятый Серапионовому брату, Макая пальцы в час, в священный час тоски. «Друзья, пора идти! Подайте нам плащи! Не будем же, друзья, чрез меру романтичны…» …Дождь на дворе… Ступенька верещит Пером натруженным и педантичным. Берлин расписан почерком дождей, Колючей готикою капель заостренных, Везде колючий дождь — круговорот ветвей; Кто, ужас поборов, преодолеет стон их? Идет, шатается, бормочет в полусне Советник Гофман, шаркая по лужам, А улица за ним, как гамма, кружит, кружит И гаммой тянется, сникая в тишине. Пустая площадь заросла дождем, Ручьистой рощей неподвижных ливней… И над прохожим с кошачьим лицом Они, как звук, сильней и неизбывней… Ах, колоннады тонкоствольных струй, Ах, выдуманный дождь из прорезей и стрелок, Качайся и спадай, качайся и лютуй, Бей о порог сеней обледенелых! Знакомый дом… Распаренное тело Жены… Колпак и стеганый халат… Большая печь и сладковатый чад, Синеющий под лампой закоптелой. «Амелия, ты спишь? Амелия, ты где же? Стучат, Амелия, второй и третий раз!..» — «Ты это, Амедей? Шатаешься, невежа! Подошвы оботри, зачем заносишь грязь!» Ботинки выставив, чтоб высохли у печки, Смеется про себя лукавый Амедей, И улыбаются на изразцах овечки, И рыцари, и девушки, лазури голубей. И вот брюхан, раскрашенный лазурью и кармином (Домашняя идиллия фламандских маляров), Лукаво подмигнет ему за розовым овином, Схватив в охапку девушку, пасущую коров… Фламандка-печь распарилась в цветах и пестрых бантах Раскормленною девкой, румяной, как заря, Играет изразцами. Блестящие драбанты [85] То умброй отливают, то синькою горят. Пол медленно поскрипывает. Вздрагивают двери… И Гофман во владениях своих обычных чар, Где на пузатом старом секретере Крылатое перо и кожаный бювар. 1927 Перевод Э. Багрицкого

84

Кнастер — табак.

85

Драбант — телохранитель.

169. ЧИСЛО

Когда межа, как семя, проросла И отодвинута границею другою, Тогда число — не мера для числа, Оно осталось только скорлупою. Оно — угасший угль.
А дымка над золой —
Как бы руин и катастроф куренье, Гордыня капищ, преданных забвенью, И Пифагора жертвенник пустой.
Так восходил в бесцветно-ясной выси, Так в хладе волхвования блистал Скупого обелиска древних чисел Граненый и насыщенный кристалл… Тогда монархия простерла над веками Свой скипетр тягостный, свой ум и знамя, Свой жадный Рим, свой чванный Вавилон, Кристаллы чисел, кодексов, корон. Алхимики огонь вздували в горнах, И закипала в пузырях реторт Чума, подобная костям холопов черных, И черный мор, и ненависть, и черт. Пары взрывались, словно мгла седая, Взлетал язык огня, как готики язык,— И восходил кристалл, ясней, чем смертный крик Он страшен был, в реторте оседая. Кристаллом грузным упадал на дно Во чреве колбы, в скляннице прозрачной Гомункул чисел — тот урод невзрачный, Которому развиться не дано. И мудрость матерью бродила черной С сухим, как гостия, и жарким животом, Отравленная зельем наговорным, Мистическим охваченная сном. Она брела, как сон и паранойя, Сомнамбулой скользила неживой, Число, как деспота, на щит вздымая свой, Над дыбою, над всей землей чумною. Число — монарх, оно идет на троны, Являет чудеса и совершает суд. Столицы замкнуты, и замкнуты законы, И в знаки чисел входит абсолют. Число — как обелиск незыблемым владыкам. Но пеплом смерти всё занесено, И в щели в памятнике их великом Вонзает стрелку новое зерно. И откупщик спешит к дворам монаршим, И феодал свой меч отдать в залог готов, И страсть властителей — лишь страсть купца, и вновь Труба купеческая воет марши, И корабли полны, и снасть звенит на них, Они плывут, и скрип пера гусиного Летит за ними вслед по титлам желтых книг, Доходы все проверив до единого, И опозорив, и смутив число, И уважая то, что возросло, Что можно взять и что побеги гонит, Что бьется пульсом в денежном мешке, Как сердце, взвешенное на ладони, Как золотой дукат в торгашеской руке. И числа возрастают всё упрямей, Всё возрастают, рост определив, Прилив торгашеских расчетов, их отлив Шумит на севере и юге над морями. И раскрываются гроссбухи и моря, Линейки книг — как синих рейсов лента. Как бы флотилия, плавучих чисел ряд Подходит к Корсике из Генуи и Гента. И дальше, сквозь Ла-Манш, Бискайю, Гибралтар Заботливый купец уже везет товар, Купец предвидит в прозорливом трансе, Как, взрезав сетку строгого баланса, К двум Индиям прекрасным, на экватор Плывут тяжеловесные фрегаты. Вот четким почерком начерчены нули — И голову купцу от них вскружило, Он видит Африку, где золотые жилы В расщелинах глубоких залегли. И дальше вписывает почерк бойкий Фигуры единиц, счислений частокол. Так караван, построившись, пошел, Рабы несут клыки кривые, словно двойки. И был разверст и потрясен весь свет Живительной грозой противоречий. Но, в вечном росте двигаясь вперед, Бессменное коловращенье циклов Само свергает грань, к какой оно привыкло, И, поглотив ее, к другой меже идет. Прыжок растущего и катастроф удары, Сосредоточие страстей и грозный сдвиг — И новый берег у реки возник, И, словно кожа, прорван берег старый. Мильярды капель связаны в струю, И сотни струй текут рекой одною, Меняя каждое мгновенье связь свою, Волну вздымая, опуская, роя. Как пульс и ток, число растет в живом, Само крушит свой мозг, чтоб — бури отголосок — В страданьях и в борьбе, меж гроз больших и грозок Возникнуть вновь в значении другом. В ученья книг врывается самум, Жестокий смерч, рожденный в сердце строгом, Сухая страсть, итог горячих дум,— Тень бытия живого и тревога, Грядущей правды темный, дальний шум, Ученость Гегеля — как выход на дорогу. О, чванство Гегеля — добыча словоблудий И вышколенный, мертвый марш идей. Но живы души у живых людей, И подлинных людей начало — эти люди. Ворота в мир распахивает труд, И входят жизнь и мысль, ведут и классу служат, И побежденное в бою оружие — Ученье Гегеля — вождю передают. И мысли, и сердца, и руки в напряженье, Умы и жизнь идут в одном строю, Чтоб побороть тревогу всех сражений, Спокойствие завоевав в бою. Дух Маркса миру светит на дорогах. Дух Ленина гремит в земных тревогах,— Могучим людям он принадлежит, Он взрывами, летящими в зенит, Штурмует мир — и с миром говорит На языке своей работы строгой. Ведь, сталь стругая и дробя руду, Гоня чугун и выплавляя медь, Дано труду, Мир объяснив, его преодолеть. Стальная мудрость учит делать вещи, Объединять толпу и раскрывать сердца. Ей дерзновенности прекрасный дар завещан — Победная уверенность творца. Как труд и мысль, познать дела и земли. О, мир поступков, трудный мир людей, Я частность отделю, все частности объемля В единой сложности твоей! Тебя до дна, до семени, до края Всего разъять, твою постигнув суть. Тебя, как цель, как жертву, я вскрываю, Но не могу на корень твой взглянуть; У бытия и мысли сложный путь — Он, расходясь, свои концы сближает. Волненьем и страстями свет объят, Стремится сердце в мир, чтоб встал он мыслью вскрытым. Зачатая грозой и динамитом, Гремит их встреча, как грозы раскат. Высокий разум гроз. Гроза, и мысль, и дело. Рожденная трудом и вновь берясь за труд, В горнилах мысли истина созрела, Она — весь этот мир — руда и грунт, И железняк, что от загара розов, И обжигающий химический состав, И синий до глубин, звенящий ферросплав, И газолин прозрачнее мороза. Ты мудростью такою овладей, Она — показанная в цифрах воля класса, Который вкладывает мысль свою в каркасы Строений, созданных людьми и для людей; И мысль его над всем — хозяин и диктатор, Прикажет — так, и верно — будет так. Он труд и мысль готовит для атак, Как будто корабли, построив их в кильватер. И труд, и мысль. Удары землю роют, Чтоб мудрость и руду добыть из черных ям Литейщикам и мастерам забоя И фрезеров и штолен мастерам. И человек, воспитанный цехами, Идет к победе, сквозь огонь и дым. Берет он мудрость класса, словно знамя, И знамя лучших взвеяно над ним. Под вопль орудием начерченных парабол, Под рев работ, под марш колонн Он из огня свое выносит право, Как знамя завершения — закон. В борьбе явлений ясные законы, Как будто армия, раскинули бивак, Остановись для нового разгона, Для новых дел, и планов, и атак. Штаб начеку. Не спят бойцы в дозорах; И на закон, как на плацдарм, легло Проектом наступленья и отпора Всем классом утвержденное число. И, путь прямой открыв, войска подходят к цели, И каждое число утверждено трудом И сверено в упорном сложном деле, А дело сверено обдуманным числом, И над строительством, что землю потрясло, В свершеньях и расчетах вырастая, Проходит, как колонна боевая, Животворящее могучее число. 1931 Перевод Н. Ушакова

170. ТРИЛОГИЯ СТРАСТЕЙ

Состарилось сердце. Подобный недуг Сильней и опаснее прочих болезней: Как корень, как поросли, он не исчезнет, Но ягоду плоти прорежет не вдруг. Состарилось сердце. Осознано это, Большие и малые боли страшны. И крикнуть хотел бы, и голоса нету, И нет предназначенной тишины. Предатель, свидетель и гость беспокойный Толпятся. И начат переполох. Но сердцу известно: они недостойны Услышать его улетающий вздох. Сидят приживалки. В слезах домочадцы. И торг открывается опекунов. И каждый советчик, и хочет ручаться, Что право ему на наследство дано. Тебе, чистоплюю, сердец приживалке, Другого сочувствияне понять — Ты можешь лишь пальцы заламывать жалко Да руки сплетать и ломать их опять. Сидишь — добродетелью пахнет, как мылом. Сидишь — и унынием пахнет, как злом. Сидишь, поправляя движеньем унылым Трагических линий и складок излом. То кончиком пальцев, то венчиком губок Коснешься пылающих мышц бытия И давишь слезу из себя, как из тюба,— Слезу из сиропа и нашатыря. Сочувствие и сожаленье, ты — лекарь, Который опаздывает на прием,— Лекарство скончавшемуся человеку, Какой не нуждается в нем. Флегмоной бесформенность пухнет без меры, Болотом, и флюсом, и тьмою в ночи, И лоном и мокрым, и черствым, и серым И самок бесплодных, и паучих. И это хандра,словно голод неясный, Карикатура унынья. Она — Как отвращенье, и ей неподвластны Ни вопль перед смертью, ни тишина. Полслова — она и полмысли убогой! Хандры недоносок — так трудно ему Таскать свой живот, безголовый, безногий, Который глядит в бесконечную тьму! И полумертва и полуживая — Хандра, ты находишься на рубеже, Где смерть и безумье друг друга встречают — Загадка — трусливым, нирвана — ханже. Не мысль и не чувство — она погибает — Большая амеба — сердец неживых, Когда наступает, как в битве, на них Подвижная, жадная гостья иная. Всегда аккуратной, и верной, и строгой Ты душишь, как астма, ты мертвым сжимаешь узлом, Ты мускулы сводишь и вносишь разлом О завистискрытной и темной тревога! Ты — четких и ясных безумств метроном, И ты же — язык, что прокушен зубами; Падучей охваченная напролом, Ты хлещешь, как точным и верным кнутом, Надтреснутыми позвонками. Ты — зависть, и вьешься, как кнут. И струною Хребет твой натянут, нечисто звуча Всё той же бичующей нотой одною Маниакального скрипача. Как король, он окутал себя ореолом, И правит толпою глухой. Король, ты же голый, ты — голый! Музыкант сухорукий и злой! Выходишь и в напряжении диком Бледнеешь, и гнешься, и падаешь ниц. Колючие пальцы твои наливаются злобой и криком, Как наливается злою вакциною шприц. И ты — не страданье, тебе вдохновения надо И почестей нужен сладчайший недуг, Чей струп, чей нарыв — голгофа и также эстрада, Куда не за смертью идут. Словно в зародыше усики, сложены Щупальцы скуки.Кто их разберет — Муха ли это засохшая, может быть, Мозг задыхается в нитях тенет Гости ужасной и недоношенной. Их не порвать, и несешь этот гнет. Несешь, как спокойствие созданной муки, Свой мозг, эти сети извилин сухих, И слышишь в пустынных глубинах своих Жужжанье зеленой могильщицы мухи. Неси этот звук, с осторожностью холь, Как стрелку, чей путь обусловлен до боли, Словно бусоль сумасшедших безволий, Как путешествий без цели бусоль. Бледнея от звуков, повисших в зените, Усталая кровь твоя бьется без сил, И катакомбами суженых жил Проходит морлок лейкоцита. Ты — скука — несытой души лейкоцит, Который своею несломленной властью Сосет и сжимает и мудрость, и страсти, Который, как спрут, под сердцами кишит. Как спрут в глубине и жужжания вроде, Преследует скука, упав или всплыв. И в сердце незваные гости приходят. Но скука печальней других. Чувства распад. Оседает душа, И в седину допотопную падай. Это паденье, звериным дыша,— Мертвого чрева и вывихов чадо. Падаешь в ночь мезозойских лесов, В темную обледенелую тусклость, Мозг ею охвачен и вытечь готов, И на волокна расходится мускул. Так мамонт подъемлется из болот, Гиена хребет выгибает так, И так же из ямы, из бездны, встает Пещерное чувство — страх. И страх этот, грозной болезнью нацелясь, И ребра разносит, стуча в животы, И с места сшибает раздутую челюсть, И сдвинув суставы, и вывернув рты. Он кости сжимает, рвет нервы и кожу, Раздвинувши мясо, очистивши слизь,— Чтоб кости, на желтых червей похожи, Вдруг закишели и расползлись. И в горле от крика кругом заходили, Срываются кольца и падают вниз. Одервенев, на живой еще жиле Костей разрушитель повис. Сторукий, упрямый, все мышцы обрыскав, Такой он идет — костолом, костоправ, Чтоб около сердца, чья смерть уже близко, Добиться намеченных прав. А дальше — торговля и беспорядок Из-за наследства. Совет и суд Громил, приживалок и тунеядок, Какие по крохам его разнесут. Ты умерло, сердце? Ты живо? Восстань же! И вот подымается, стонет оно, И хрипнет, и дышит слабее, чем раньше, Меж смертью и жизнью распределено. И что это — выход, победа настала? А может быть, кризис, а может быть, риск? Желание вырваться из подвалов, Где гибель, и тленье, и воздух закис. Привычною мерой нельзя уже мерить, И суд, и столетий открылся пролет. Как приговор, опускаются двери, Отчаяньев них встает. И тяжестью занята область пустая, Громадой заполнена пустота. Пустая рожает, и кровь разрывает Яму ее живота. И что ты родить, безъязыкая, смела, Себя выворачивая до дна,— Ребенка, который годится для дела, Чернильную кровь или груз колтуна? Разверсты, на мокром пульсируют теле Зияния ганглий нагих и пустых. Как крик в безысходности, неужели Ты всуе рожаешь, напрасная ты? Нет! Кости сломать, и окончить мученье, И мышцы по швам жизнеродным расшить, Чтобы, как кесаревым сеченьем, Отчаянье вырезать из души. Пускай, погибая, оно рожает, Себя пожирая само, как змея. Пусть гибнет! И первая гостья большая Входит, его заменя. Не сразу приходит она и приводит вместе с собою Походку спокойную, мужественность души. О ненависть,сердце мое не оставь и к нему поспеши, Возьми и греми им, как в колокол грозного боя! Ты волю крепишь, и ты зубы сдвигаешь у нас, Ты горло сжимаешь, чтоб вопль остановленный замер. Так на «Авроре» сжималося горло крюйт-камер, Готовя комплекты снарядов, как тяжесть продуманных фраз. Так ненависть зреет в молчанье, продумав и взвесив мгновенья. Часы отмечают на теле торпеды и взрыв, и полет. Координаты схватили пространство. Известны все направленья, И лбами трехрогими башни как будто склонились вперед. Хронометраж победителей — такты и вахты «Авроры», Ненависть всё рассчитала — и сердце, гранату и миг, Вырвался в воздух снаряд и влетает в просторы, Как жест величавый оратора, что на «Авроре» возник. О, ненависть красного крейсера — как вдохновенье который Прекрасный, спокойный и твердый в простор направляет полет. Сквозь время кривая его траекторий Триумфальною аркой встает! Ты мужества пакты и приговоры, Где стиль перестрелки и почерк штыка, Где класс говорит с бронебашен «Авроры», С башни солдатского броневика. Ты — стиль командарма, где образ любой,— Вся речь его — верный наметили градус, Чтоб попаданье звучало, как радость, Чтоб угол раздвинут был канонады, Как циркуль, раздвинутый точной рукой. И вымерен угол, и точно намечен, И тверд, и отпора ему не дадут, Такой направляет снарядов маршрут, Маршруты мышленья и взгляды, и речи. О ненависть, громким мостом ты звени и гуди, Высокой мостом батарейной летающей стали! И те, кто не дрогнули, жалуясь, а устояли, Скажут тебе: войди! И входит, и места ей мало, И груди гремит разворот, Едва триумфатором мысль охватившее встало Слово неутолимых и несказанных широт. Такому в глаза поглядеть и слушать его дыханье, Как собственное ощущать — его тепло и чело — Слова рожденного в самых больших и трудных восстаньях, В самом великом и трудном походе, каким человечество шло. Пульсация первого сердца, и мысль к вдохновенью готова, Какой изумительной эры ты первый отважный гонец? Расти, пробивай скорлупу, срывая седые покровы, О радость— ты зерна грядущего, радость — ты зерна сердец! Слежалися формы, и тлеют, и рвутся их узы, как ткани, Где сердце пред смертью металось и падало в пену и слизь, Преодолев в этом марше рекорды недомоганий, Приходит величие к сердцу, и силы в нем родились. И рвутся и треплются ткани. И новому сердце так радо, И в новых стремленьях и знаниях сердце встает. И радость приходит к нему, приходит запросто на дом, И сердце выходит навстречу и радости отдает Всю силу проросшего семени — будущее свое. 1933 Перевод П. Железнова

171–173. БЕССМЕРТИЕ

ТРИ ПОВЕСТИ О ТОВАРИЩЕ КИРОВЕ

Повесть первая

ЗНАМЯ

Все говорили шепотом. Забытый, Уж остывал и гаснул самовар, Он зашумел и выбросил сердито С горячим пеплом розоватый жар. В последний раз сверкая, распадался Пушистый уголь… «Хочешь чаю?» — «Нет!» В стакане сахар таял, рассыпался И оседал, как изморозь, на дне. Чай холодел. В печи широкоплечей От дров сырых тянулся пар, шипел, И острозубые ему навстречу Рвались огни, и тихий треск летел. И кто-то встал, еще полено кинул, Оно стреляло, схвачено огнем. «Уже прошло полночи, Катерина! Ты не идешь, так мы к тебе придем!» Из-за стены взволнованно и строго Девичий голос отвечал: «Иду! Ну что ты, Осип, подожди немного». — «Да всё Сергей, а я тихонько жду!» А над столом, у лампы, неустанный, Сергей вертел оружие в руках, Но в барабан «бульдога» пятигранный Патрон помятый не влезал никак. Он взял оружье, чтобы в стычке бранной Оборонять достойно славный стяг. Всмотрелся Осип в молодого друга: Темнеющие усики и рот — Насмешливый, и строгий, и упругий — Окаменел от множества забот. Решительный и круглый подбородок И напряженных челюстей овал,— Рабочий юноша из той породы, Что метко бьет и рушит наповал. Не промахнувшись, выпустят такие Пять малых пуль, проклятий грозных тех. Не забывай, не забывай, Россия, Январь кровавый, петербургский снег! Минуло девять трудных дней. Сегодня Уж восемнадцатое. Утро настает. Сергей из тех, что выполнить пригодны Призванье и намеренье свое. «Сергей! — воскликнул Осип.— Как на свете,— Черт побери, — как интересно жить! Я лета жду, мечтаю я о лете, Дождусь его — опять пойду бродить. Тогда забуду, как чадит в наборной Пыль от свинца, и керосин, и клей. Мечтаю я о далях о просторных, О молодости, неба голубей, О зарослях черемух возле Томи, О том, как свеж их горьковатый дух, И о пьянящем в сладостной истоме Весеннем смехе милых говорух. Мы не умрем, Сергей! Мы не согласны Уйти из жизни, если нужно жить. Мы победим и выйдем к цели ясной, И разрушать сумеем и творить. Орел двуглавый — кровь, нужда и голод,— Пади в предсмертном крике, онемей!..» И Осип встал, белесый и веселый, Непобедимый в юности своей. И заглянул в глаза его Сергей. И в тех глазах, и зорких, и прекрасных, Цвела мечта. Из глубины зрачка Летела искорка, упряма и ярка,— И стала мысль уверенной и ясной. Вот так, уверенно, перед собой Увидеть цель, нащупать мушку глазом, Приблизиться — и вдруг ударить разом По этой птице черно-золотой. Всё рассчитаю, взвешу и ударю, Прищурившись пронзительно и зло… Ах, Осип мой, хороший, добрый парень, Скорей, скорей бы в мире рассвело! И рассветет, и выйдут эти люди, И порохом пропахнет снег и дым, Весь мир, всю долю станет видно им, Друзьям из Томска, парням молодым. Из комнаты соседней Катерина Вошла, торжественно перед собой Неся кусок дешевого сатина, Любовно вышитый ее рукой. И эту ткань и ласково и властно Взял Кононов и развернул ее. «Вот этот свет, вот этот стяг наш красный Мы донесем до всех земных краев. Как хочется для мира молодого Из нас любому сотню сотен лет Прожить для класса, для его побед — И быть достойным знамени такого!» И в ту минуту юношам казалось, Что то не стяг, что солнца жар встает, Что кровь людская с пламенем смешалась, Ударила, качнула небосвод, Как бы огня стихия колыхалась, Вокруг земли ведущая полет. Бессмертный стяг взлетает над мирами, Чистейшего огня высокий взмах! «Клянусь, тебя я вознесу над нами!» «Клянусь, тебя я сохраню в боях!» Восход пылал морозно и багрово, Снег закрутил сплошную круговерть, И снег скрепил навек — на жизнь и смерть Той клятвы верной молодое слово. …Еще сквозь дымку розовеет лед Слегка хрустящей утренней Ушайки, А уж из каждых тянутся ворот Шпионские, лабазницкие шайки. Сигнал: «Вставай!» Растущий шум толпы, Какой-то офицерши вопль тревожный, Бас пристава, как будто рев трубы, И «Марсельезы» голос осторожный. И рыжий грузчик, и студент с копной Густых волос, и девушка с завода — Встают в ряды, плечом к плечу стеной, Идут с окраин. Звонкая погода. Скрипенье снега. Мертвой тишиной Их центр встречает и рядами черных, Глухих, безликих городовиков, Свистком внезапным из-за стен соборных И отзывом других еще свистков. И в город пролетарии входили, И голоса задорны и чисты — Раскатисто и звонко выводили Живую песню грозной красоты. Ее припев три раза повторяли, Подхватывая дружно, горячо, И в нем всё выше кличи вырастали. И люди шли вперед, к плечу плечо. И Кононов внезапно над толпою Одним движеньем выкинул свой стяг, И даже древко дрогнуло в руках В преддверье ожидаемого боя. Сергей воскликнул… Что воскликнул он? Проклятье? Клятву? Выхватил оружье… Толпа шагала сплоченно и дружно, Почуяв твердость верную колонн. Росла и крепла в небывалой силе Гроза упрямых, смелых голосов. И скрылся пристав, и свистки взбесились, Взметнулся снег, раздались визги псов. И тех свистков тревога не стихала, Покуда, все в снегу, из-за стены Косматые взлетели скакуны Казачьей сотни злой и одичалой. Всё стихло вдруг — и слышно лишь едва, Как бьют копыта в мерзлую дорогу… Минута боя, первая тревога, Ты будешь вечно в памяти жива! «Огонь! Огонь!» — и сухо треснул выстрел, Негромкий, куцый и нестрашный звук. Злой барабан перевернулся быстро Пять раз подряд, — он рвался вон из рук. Свинцовых пуль стремительная россыпь — И дрогнул вдруг казаков конный ряд, И, не смолкая, с песней, поднял Осип Высокий стяг. Они бегут назад! Но из дверей, с дворов, из подворотен, Из переулков, с крыш, из-за реки На выручку бегущей конной сотне Стреляли в спину злобные шпики. Стреляй, стреляй, Сергей! По льду Ушайки Скрежещут пули. Не уйдет никто. Уж на плече багровый след нагайки, Уж саблею рассечено пальто. Сергей стрелял и вкладывал патроны И холодок их чувствовал в руках, Учась большой работе обороны. Работе боя, навыкам стрелка. Вдруг конский храп, короткий посвист пули, Склоненная папаха казака… Внезапно руки Осипа рванули Полотнище с высокого древка. И он упал. И всё пошло кругами — И свет и снег. Жужжанье пуль. Огонь. «Клянусь, тебя я вознесу над нами!» Не выпуская, крепко сжав ладонь, Чтоб, грязная, коснуться не посмела Рука врага, чтоб не взяла трофей,— У смертным потом смоченного тела Он спрятал знамя на груди своей. Как глубоко глаза его запали! Рот почернел, как будто слиплась кровь. День догорел, сгустился сумрак вновь, Сибирский сумрак, охвативший дали. Он шел и ширил медленный размах, Ложась на фосфорических снегах. В губах запрятан крик — вот-вот прорвется. О, крикнуть бы — и грохнуться ничком! С какой тоской людское сердце бьется, Чтоб приглушить отчаянье силком? Молчи, Сергей! Впервой, но не в последний Друзей ты видел, что легли в боях, Что, умирая с мыслью о победе, Сжимали стяг бессмертия в руках. И все молчат. Никто, скрывая боль, Не спросит у притихшей Катерины, Зачем крутая серебрится соль — Следы нестертых на щеках слезинок. Она одна, наедине с собой, По-женски проливала слезы эти С такой невыразимою тоской, С которой невозможно жить на свете. Всё тот же вечер. В комнату войдешь — Цветут букеты те же на шпалерах И на столе — листовка, финский нож, Два неуклюжих старых револьвера. Всё так же в окнах голубеет вечер, И у печи по-прежнему тепло, И в суете казалось быстротечной, Что не было всего, что отошло. Опаздывает Осип, — может, скоро Придет он? В сборе весь подкомитет Для обсуждений, для горячих споров Над папиросной полосой газет. Раздастся топот — с видом виноватым Ворвется парень в комнатный дымок, Ушанку-шапку и кожух в заплатах На табуретку бросит в уголок. Он закричит: «Макушин, черт какой, С набором задержал из-за афиши!» И к Кострикову бросится стрелой, К скамье передней, чтобы сесть поближе, Чтоб посидеть хоть пять минут потише, Склоняясь белокурой головой. И Костриков возьмет тогда «Вперед», Что прислан из Женевы через Питер, И всё подкомитету он прочтет, Чтоб знать от первых до последних литер. Не будем плакать о бойце таком! В бою он умер — не в пустом мечтанье. Мы про него расскажем, — и в изгнанье, В Швейцарии, услышит вождь о нем. «Товарищ наш, великий друг наш дальний, Могучий дух и слов твоих и фраз, Их сила, ясность, меткость попаданий, Продуманные нами сотни раз,— О, сколько сил вливал нам в души ты Стремленьем к цели, смелостью мечты! Товарищ наш и старший брат далекий! В Москве и в Риге, в Петербурге вновь И в Томске крови пролиты потоки, Еще прольется по России кровь — Мы знаем это, мы, рабочий класс, Без жертв свободы не дано для нас. Товарищ наш, ты знаешь — умер Осип, Но мы не будем отступать в слезах, Как все, он жизнь готов был в жертву бросить, Чтобы добыть социализм в боях. И память наша, как венок живых, Пускай вплетется в свет страниц твоих». Сергей писал. Друзья вокруг склонялись, Чтобы вложить в письмо все мысли их В словах живых, правдивых и простых И не покорных тягостной печали. Сергей писал. «Не плачьте, — он писал,— Над трупами борцов погибших», — слово Из песни той, что Осип нам певал. При каждой встрече напевая снова. Сойдемся ли в мишень мы пострелять, Или на чтенье, или погулять В короткий час веселья молодого, Для дальних странствий, для больших походов, Для новых встреч с прекрасными людьми,— На бой и подвиг именем свободы Вдвоем с тобою собирались мы. Вот лето скоро… Засверкают воды Сибирских рек, пройдет весенний дождь,— Любитель рыболовства и природы, Ты полной грудью наконец вздохнешь… Глаза Сергея — цвета серой стали — Взглянули на друзей печальный круг. «Пускай учитель наш в женевской дали, Пускай услышит наш великий друг, Что, умирая в битве за свободу От царских слуг, от царской пули злой, В свой смертный час он знамени не отдал, Его не взять им силой никакой! Чтоб не коснулся враг рукою грязной, Он спрятал знамя на груди своей. Его там видел доктор, но напрасно — Взять побоялся. Я б душою всей, Я телом заплатил бы, смертной раной,— Спасти бы только знамя!..» За стеной Метель ревела. Дробью барабанной Бил в стекла снег, и мелкий и сухой. По городу гуляет завируха, И плачет жалобно, и свищет, и кричит. И Томск не спит, ловя тревожным слухом И ожидая выстрелов в ночи. К морозным окнам припадает ухо Дрожащих бар, испуганных купчих. На пальцы дуя, проклиная вьюгу, Топорщит свой башлык городовой. «Ну, кто пойдет вдвоем со мною к другу, К последней встрече, кто пойдет со мной?!» Пронесся ветер. Мелким снежным прахом Швырнул, завыл, задребезжал, затих. И только отзвук плыл протяжным взмахом Над ширью царских вотчин дорогих. Ночь начиналась тишиной и страхом, Свистками подгулявших часовых С двуглавой медной птицей на папахах, Гербом казарм и кабаков ночных. И встал Сергей, скамью отодвигая, Надел пальто в заплатах. «Я готов»,— Взглянул на всех, как будто вопрошая, И молча встал за ним Иван Лисов. Они безмолвно вышли из подъезда, Калитки стук раздался в тишине. Морозной пылью плыли в вышине Колючие, свирепые созвездья. Мороз ширял, без краю, без границ,— Великий, тихий океан мороза,— И в грунт вмерзал густой холодный воздух, Как в лед вмерзают крылья мертвых птиц. Молчанье шло из полночи. Оно Пошло гулять просторными краями, И даже Томи вымерзшее дно Потрескалось, заваленное льдами. Кристаллики, твердея, как металл. Покрыли землю россыпью цветною, И звездный свет дробился и дрожал Зеленой, синей, желтою звездою. Как этот воздух нестерпимо тих! Лицо Ивана сединой покрыто. Снег под ногой поскрипывал сердито, Скрипела даль на сотни верст глухих! От всех домов других отъединенно Стояли стены. Штукатурка с них Давно осыпалась. Кирпич казенный — Весь в инее и клочьях снеговых. Распухли стены. Вьется снега проседь. Мертвецкая. Дрожит ветвей узор. Уйдя с работы, посмеялся Осип: «Что сверстано, то не пойдет в разбор!» Как жадным сердцем рвемся мы к свободе! Живи, твори, сооружай, борись! Прекрасный мир! Ты в наше сердце входишь, Борьбой суровой созидая жизнь. Бывает миг — нам сотни жизней мало, Бывает миг — границ не знает слух,— И слышишь дальний шепот за Уралом, Слова за морем постигаешь вдруг, Так всё проходит — знанье, воля, разум, Виденья лет, — их не остановить! Так познает тот парень сероглазый Большую волю побеждать и жить. Пора идти, чтоб, звука не роняя, Пройти за стену. Двор застыл во мгле… И вдруг Иван кричит, изнемогая: «Постой, Сергей, как страшно на земле!..» «Земля любимая! Рождаться, славить Земную жизнь, как лучший дар храня. Ни смерть, ни тлен, ни клеветник лукавый, Ни в спину выстрел не страшит меня. Пускай Иван останется — зачем Ему идти? И так он измотался За этот день, он изнурен совсем, Но до сих пор он молодцом держался. Пойду я сам, один приду к нему, Склонюсь к его последнему покою, И руку друга мертвую пожму, И честь воздам, как лучшему герою. Возьму я знамя. Поцелую в лоб. Скажу ему… Нет, не найти мне слова Достойного и верного такого, Чтоб высказать всего меня могло б». В анатомичке университетской, В ее пустой, неприбраной мертвецкой — Холодный стол. На нем товарищ спит, И лоб высокий пулею пробит. Лежит товарищ, курточку раскинув, Она разорвана наискосок. И, смеренный аршином смерти длинным, Он как-то странно вытянут и строг. Нахмурен горбик дуг его надбровных, Ища на мысль предсмертную ответ, И разлился по мускулам бескровным Спокойный, ровный, желтоватый цвет. И волоски торчат на подбородке, Они ползут еще из вялых пор… Сергей, склонясь, движением коротким Коснулся лба, пробитого в упор. Вставай, мой Осип! Нам еще осталось Так много дел! Должны бороться мы! Сергей смотрел и думал. И казалось — Он слышит голос пустоты и тьмы. Рванулась дрожь в губах, до боли сжатых, Он наклонился с трепетом в руках — И скоро пальцы отыскали стяг Под полотном сорочки грубоватым. Вот он в руках — простой кусок сатина, Кусок огня великого в руках! «Клянусь, тебя я сберегу в боях И, может статься, под тобою сгину Иль, побеждая силою твоей, Как знаменосец, избранный народом, По черным землям пронесу походом До синих гор и голубых морей. Пески, болота, снежные пустыни Я протопчу, чтоб войску путь пробить,— И перед тем, как доведется сгинуть, Хочу не даром жизнь свою прожить. Когда б я мог, я б жил две жизни кряду, Я их двойной бы перешел простор, Но никогда б, нигде врагам в отраду Я знамени б не отдал на позор!» Он знамя взял и вышел в ночь Сибири, В седую глушь сибирской злой зимы, В огромный холод приполярной шири, В смертельный холод всеимперской тьмы. Немолчными прибоями просторы Кругом шумели и ползли у ног — Леса и взморья, города и горы, Снега и пыль, поземка и песок. Прижал к груди он знамя, прям и строг, Вперед шагнул — и вышел за порог. Перевод Н. Брауна

Повесть вторая

НОЧЬ ПЕРЕД БОЕМ

Каспийская степь, вся в прах сожжена и горбата. Сады Карталинии в цвете, в росе и соку. Нерушимые, тяжкие озера Эйбата. Перекрестные ветры Баку. Этот ветер в знамена широкие Кирова Врывался прибоем, шелка разметав, В эту жесткую настороженность трав Упрямо ступала нога командира. Короткий он тут разбивал бивуак, Расстилая пропахшую порохом бурку На синий и рыхлый, как снег, солончак. Товарищ и вождь, командир и кунак Менгрелу, лезгину, донбассовцу, тюрку. Темнело. Приглушенный шаг патруля. Бесшумные сумерки стлались над миром. Он шел, поднимался на взгория Киров. Текло омраченное море, гремя, И яростным жаром чадила земля — Князей нефтяных, властелинов, банкиров. Он глянул на желтых вершин рубежи — Он видит от вышек Баку и сквозь Кюрдамир до Гянджи, Там скопища глиняных сакль, Овалов и кубов сцепленье: то ящики сна и еды, хранилища зла, угнетенья, Рожают там в войлок, в кизяк И мрут в лишаях от вши, Там скрашен отчаяньем сыр, замешаны болью коржи. Он слышит рождение слов, он видит прозренье конурок, Годами закопанных в грязь, веками не знавших про свет. Он слышит, как молвит теперь слова необычные тюрок Гортанным своим языком: «мандат», «большевик» и «совет». Он издали видит спирали ветров, что идут круговертно, Простреленного офицера последний, отчаянный взмах. Дашнацкого маузера в сакле доносится выкрик предсмертный И волчье шуршанье в кустах мусаватистских папах. Бои завершались над степью, расколотой и пробитой, Пронизанной визгами сверл до жирных ее глубин, Где в залежах олигоцена ползет и сдвигается битум, В расщелинах снятого грунта, в разломах глубоких ложбин. То кровь геологии. Сало, растопленное веками, Засосанный в литосферу, процеженный недрами жир. «…A сверл не хватает и ныне, ведь столько работ перед нами, Так нет же — и нефть бюрократы заносят в низший ранжир!» То — посвист форсунок, то — натиск, дыханье моторов, движенье Энергии, влитой в глубины, идущей на помощь труду. «Еще и еще услыхать бы струи говорливой биенье, В цистерны швырнуть с размаху живую ее быстроту». Упрямо расправились плечи, спружинили мускулы сразу, Ремень затянувши на сумке с привычным походным добром — Блокнот для отрывистых формул, нужнейших заметок, приказов,— Он
четок, как штрих астронома,
и точен, как метроном; Вчетверо сложенный номер майской «Правды» белеет — С воззванием к закавказцам, с ленинским мудрым письмом. О пенсильванской нефти обтрепанный том Менделеева, И верный участник досуга — Некрасова избранный том. Мужская обычная ноша с амуницией боевою… Бойца, командира припасы — спутники всех передряг. Маленький смуглый подчасок ноги поджал под собою, Сторожевой с наганом, сунутым прямо за пояс, С продымленным карабином над гребнем английских касок, Оттягивает шаровары синеватой бомбы кулак. Тишь напряглась. А вечер расцвечен, как украшенья, Что в древних пергаментных списках сокровищем вправлены в вязь. Иранских писцов гололобых химера воображенья Вбирала многообразье, стоцветным узором вилась. В сияющих медных воротах, тугой синеве наслоений, В пролет колоннады отвесной багрянца замедленный взмах. Мозаика яшмы, порфира вплавлена в блеск светотени,— Как Шемахинское царство, солнце сходило в мрак. Былая земля Ирана, пласты вековечных аулов, Где прадед, и внук, и праправнук сдыхал на проклятых полях, Где раб-переписчик над текстом склонялся спиною сутулой,— Уже Шемахинское царство над нею падало в мрак. Былая земля кумирень огнепоклонника гебра, Христа, Магомета, Ормузда — не выйти из круга никак — И бой, и резня, и убийство, петля и железо под ребра — Бесчинство Шахсея-Вахсея кровавое шло во мрак. Былая земля губернаторств, и негоциантов, и беков, Где тысячи рук поднимались, где громом звучало в ушах, Как в лад забастовке бакинской вздымалось путиловцев эхо,— Дебелое царское солнце над нею падало в мрак. Былая земля магнатов, что сверлами всех калибров Пробита насквозь, чтобы нефтью насытился мир и пропах; Чтоб Кокарев, Нобель, Шибаев на бирже победу вырвал — Над нею Шибаево солнце бесславно падало в мрак. Былая земля «Мусавата» взята детердинговским чеком, Замасленным нефтью чеком продажных и жадных бродяг. Исхлестанная, рассеченная сухим интервентским стеком, Как ханский бунчукодержец, солнце падало в мрак. «Навеки!» — промолвил Киров. Внезапно явилась гордость — И он утвердил эту землю, ее укрепил рубежи. И крикнуть хотелось навстречу крутому кипенью нордов: «Эх, черт побери, по правде, так хочется жить и жить!» И он, расстегнувши ворот выцветшей гимнастерки. Вслушивался, как пульсом по телу волна текла, Ритмичным движением мысли и щедро отпущенным током Веселой и верной крови, мужества и тепла. В коричневых, ржавых навалах катились просторов периоды И разбивались у ног, разбрызгавши щебень и шум. В песках закружили ветры, в шипучих разводах и выводах, Как ящерица — пески, невзрачный, как змейка, самум. Меж горами эхо росло, и звуки шли между склонами. О чем-то кричал часовой над вбитым в оковы селом. И рядом, почти что о дол, о грунт, как сухарь надломленный, Внезапная птица легла, царапая землю крылом. Всходила каспийская ночь, насыщена серным раствором. Продымлена злым углеродом, вспышкой нефти обагрена. Путем этим, сотнями орд, разбитым, искромсанным мором, Прошли Тамерлан и сельджук, фельдфебель и аргонавт. Плавучий, обугленный ил, огня подземного гул. Вкованный в конус горы, как в золото шлем, колчедан. Равномерно качанье холмов… Волнистой земли караван. За горою гора и гора, за аулом аул и аул… «…Я слышу, как ты встаешь, земля моя ста языков, Я слышу, как ты идешь. Я слышу, приходишь ты. Для моря твоих людей не хватает уже берегов, Для роста твоих людей мало уже высоты. Идет отовсюду народ, из всех городов и сел, И подписи ста городов под рубрикой „делегат“. Пришел Зангезур и Баку, Карабах и Тифлис пришел. И возле московских бойцов стоит торжественный тат. Астраханский матрос и лезгин читают одно и то ж Алфавитом разных рас, у одной и той же стены. Я слышу, как ты встаешь, я слышу, как ты идешь, Как люди твои растут — пулеметчики и чабаны. Пыль менгрельских дорог стряхивая с подошв, Расспрашивает грузин донбассовца про Перекоп. Я слышу, как ты идешь, я слышу, как ты растешь, Твое поколенье встает — архитектор и рудокоп. Армянских пословиц текст, что на родной похож, Читает усатый тюрк на языке азери. Я слышу, как ты растешь, я слышу, как ты встаешь, Как люди твои идут — виноградари и косари. Идут в наилучший дом, какой только в городе есть Средь ржавых особняков, купцами построенных здесь. Собираются люди твои говорить о грядущем твоем, Люди, что знают смерть, люди, что знают труд. Слышны на дорогах шаги шахтера и кузнеца, Спешат из аулов и сакль сквозь горные рубежи — К высоким трибунам несут земли дорогие сердца, Драгоценнейшие слова из всех, что узнали за жизнь. Тесно таким словам среди карнизов и ниш, В проходах крутых анфилад, под лепкою гулких зал. Рождаешься ты в тишине, ты входишь в мир и звучишь Истории первый такт — наш „Интернационал“! Пели мы тебя перед сраженьем, пели в день восстания отряды, Пели мы тебя и перед смертью и в лицо смеялись палачу. С корабля сходила ты последней, ты крепила наши баррикады, Первою врывалась ты в редуты, с нами в битву шла плечом к плечу. Так, в безлюдных ли дворцах империй, в каменных ли панцирях хоромов Иль в костлявой готике соборов, в капищах рукастого креста, В слепоте камней и алебастра, в прозреванье арок и проломов Нет тебя достойного величья, и твоя не в этом простота. Вот твой дом — просторный и прекрасный, дом, в который входит наша песня,— И колонн гранитных вереница перед ней, гремящая, встает. Сотни тысяч мастеров проходят, в блеске стен, среди озер чудесных В мраморе отбиты. Каждый молвит из творцов: „Всё — наше. Всё — мое“. Каждый имя мастера врезает в великаньи грани обелиска, Класс в кристалле вечности и славы начертал победный ряд имен. И флагшток звенит, врезаясь в небо, пламенем объятый исполинским, В первый раз восходит наше солнце, встав в победный караул знамен!»
Метались ветра, пламенели созвездья В такие часы, у веков начеку, Речь родилась для народного съезда В тысячелетнем славном Баку. Уже у гранитных лесов Сураханов, Где всажены в корень алмаз и корунд, Внезапно ударило в дрогнувший грунт Огромное пламя, взрывы фонтанов. Оно, прорывая пространство, шагнуло, Как сполох комет, устремленных вперед. И отсвист и свист в перекатах и гулах, Смещенье просторов, движенье пород. И в мерном шатании тучи мелькнула Тревога. И окрик, шаги караула, И врезанный в камень и пущенный в лёт Вдруг выстрел меж гор. Над квадратом аула Точеная тень минарета встает, И горечь сухого, как дым, саксаула, И ночь перед боем… — Вперед! Перевод Вс. Азарова

Повесть третья

ДЕНЬ

Прошелестев, вдавилась в снег елочкою шина. Вокруг пороша стлалась, свежа и хороша. Одним прыжком мальчишьим он вышел из машины, И скрипнул снег, услышав его упругий шаг. Дышалось так чудесно в тех голубых просторах! Морозный чистый воздух был солнцем просветлен. Прибоем дальних гулов шумел могучий город. И отдавался эхом трамваев перезвон. С широкоплечих елей слетали стайки снега И вдоль прямой аллеи свой устремляли бег. Пришедший засмотрелся, как кружится с разбега И вьется возле входа веселый этот снег. Пришедший засмотрелся: гигант восьмиколонный Фронтоном желто-белым был в небо вознесен. Семнадцать лет минуло… Сюда, неугомонный, Торжественный, тревожный, входил впервые он. Прерывисто дыханье, волненьем сердце сжато. Впадают коридоры, аркады в темноту. На Съезд второй Советов бойцом и делегатом Сюда он шел впервые в семнадцатом году. И тот, кто на граните вознесся вдохновенный, Кто бронзовую руку над всей землей простер, Тогда простой, знакомый, совсем обыкновенный, Ладонь пожал он другу, слегка прищурив взор. Семнадцать лет минуло… Бои Владикавказа, И цепь ночей бессонных на промыслах Баку, И Ленинград, и схватки с зиновьевской проказой… Нет, просто невозможно стареть большевику! Он через две ступени переступает сразу И входит в Смольный. Девять. Минуты вдаль бегут. На лестнице он виден, всем близкий и знакомый В руке зажат фуражки широкий козырек. Идет он — всюду слышат секретаря обкома,— И бодр и звучен голос, и быстрый шаг широк. И волосы густые откинуты упрямо. Над серыми глазами бровей крутой разлет, И по вискам сияет серебряное пламя, Как отсвет бурь великих и отблеск грозных дней. Идет — такой обычный, насмешливый отчасти, Кряжистый, невысокий и сильный человек. Один из полководцев Страны Советской власти Отчизною своею прославленный навек. Народом окруженный, в свой кабинет шагал он, Уже раскрыты створки знакомые дверей. Поэт петрозаводский спросил про «Калевалу». «Я знаю. Мы устроим столетний юбилей». Взволнованные, входят колхозники из Пскова, Подошвы громыхают рыбацких сапогов: «Чтоб не нарушить планы путины нашей новой, Сетями, солью нужно весенний встретить лов». Лицо его глубоким волнением объято,— И всё, что должен знать он, весь перечень забот, Записывает точно в словах простых и сжатых В свой красный календарик, в привычный свой блокнот: О псковского райкома плохой агитработе, О шлифовальном камне, о выпуске станков. Подчеркивает дважды важнейшую заботу О выпеканье хлеба ста сорока сортов. К одиннадцати… стрелки упорно убегают — Блокнот уж весь исчеркан, страницы нет пустой. «Новейшую турбину мы завтра проверяем Придешь ли к нам, Мироныч?» — «Проверка? А, постой! Мне опытный турбинщик совет раз подал кстати: Коль новая турбина идет на полный ход, Ребром на ту турбину вы пятачок поставьте: Когда она исправна — пятак не упадет. Не знаю точно, может, плел басенку приятель, А всё же не мешает вам опыт взять в расчет». Встает он, расправляя натруженные плечи. И спрашивает строго, в волненье руки сжав: «Как там с печами „Миге“? Дрались за эти печи, А ты нам губишь дело с толпой своих раззяв». Он гневался, и слышно то было в четком слове, Когда оно звучало с его уржумским «о», Когда глаза хладели и прятались под брови И три морщинки строго прорезали чело. Но если, улыбаясь, «Вот здорово!» — он скажет И огонек веселый в его зрачках мелькнет, Кивнет он головою — тогда уверен каждый, Что выполнено дело и выверен расчет. «Не очень-то приятен я лодырям и соням. Ну, да и мне не много от этого утех». Развел с усмешкой руки любимый наш Мироныч, И на лице широком, как зайчик солнца, — смех. Прощается, выходит последний посетитель. Махорочного дыма клубится вверх струя. Часы бегут упрямо. Вот снова время бить им. Последний день ноябрьский глядит с календаря. Он встал, аж заскрипели паркета половицы. Обвел хозяйским взглядом стола скупой квадрат. Заботливо подвинул к углу, где дар хранится — Путиловского рельса иссиня-черный шмат, Встряхнул в бутылке зерна — сорт северной пшеницы — На землях ленинградских проверенной стократ. В руке любовно взвесил кристаллик апатита, Что снег несвежий, старый напомнить чем-то мог. То дар земли древнейшей, извечной мглой повитой, В глухих и мерзлых грунтах он чудным кладом лег. То дорогой подарок, то драгоценный слиток,— О, как обогатит он могучий урожай, Чтоб наливался колос высокий, плодовитый, Своим зерном обильным обогащая край! Сверкает гладь металла. Блестящий серый иней Укрыл его шершавый, пощербленный овал — То Волховстроя первый советский алюминий, Летучий, и упругий, и радостный металл. И на труда трофеи взглянул, мечтой объятый, Подумал: «Сколько счастья открыто мною тут! О, как прекрасны люди и как земля богата! Какая это радость — людей свободный труд! Вы, огненные волны, вновь надо мной поплыли, Заветная тревога упорства моего. Дух боевой не гаснет, по-прежнему я в силе Разжечь еще сильнее и яростней его. Нас тюрьмы не сломили, ветра не погасили. Ничто не остановит мысль жадную мою. Ничто не пересилит отважной нашей силы, В работе возмужавшей, отточенной в бою. Кто прятался в обозах, когда мы шли в походы, Кто нас хватал за руки, когда мы рвались в бой, Кто путался, мешал нам,— тех вольные народы Сметут с прямой дороги, путь расчищая свой. О, да! Мы знаем норов предательской породы, Мы сможем вырвать жало гадюки этой злой! Сумеем мы распутать презренных гадов фразы, Мы подымать умеем народ на грозный бой. Ведь до сих пор не знала история ни разу Измены, и злодейства, и подлости такой. Я помню дни разгрома, я помню дни отмщенья Изменникам коварным, что целили нам в грудь. Тогда поднялись массы в порыве возмущенья, Навеки к Ленинграду закрыв злодеям путь. Еще не вся добита змеиная порода,— Позорные подонки еще ползут во мгле… За партию бороться, сражаться для народа — Отрады наибольшей не знаю на земле!» Упругий, резкий ветер чрез фортку проникает, С ним долетает шелест поземки над Невой, Звонков трамвайных отзвук, людская речь живая,— То голос Ленинграда, знакомый и родной. Потоком горным пахнет и хвои густотою Карельский буйный ветер, морозный, снеговой. Он — как напиток трезвый крепчайшего настоя, Заваренный на темной вершине мировой. Он ходит в белостенном, задумчивом, высоком, Просторном кабинете секретаря ЦК, Шнур телефонных линий заденет ненароком И, карту смяв, отпрянет, испуганный слегка. Услышав шелест, карту окинет взглядом Киров: Широкие дороги, что к северу легли, Рек строгих начертанья, спешащий бег пунктиров И всё это движенье проснувшейся земли. Там вехи, горделиво врисованные в схему Кружками гидростанций и уголками руд — На голубых озерах, на мерзлых волнах Кеми И всюду, где землею владеет властный труд. От Ладоги до Сяси, от Шуи и Онеги, Туда, где вкопан в тундру горбач Кукисвумчорр, Где Баренцевы воды кипят в крутом разбеге — Там вбиты эти вехи, великих дел узор. Бушуют Нивастроя могучие турбины, Скрывая в белой пене солнц северных накал. Рвут камень плодоносный из недр своих Хибины, И рыбаки Мурм анска выходят на аврал. По лестницам каналов проносят груз отборный С Онеги к Беломорью отряды кораблей. Какой наш край богатый, какой наш люд упорный, Какой прекрасный подвиг вершится на земле! Склонился он движением уверенным и скорым, Последний номер «Правды» раскинув на столе. Всю заняло страницу про пленум извещенье, Решение, что вынес Центральный Комитет. С какою лютой злобой, с каким остервененьем Воспримет враг отчеты сегодняшних газет. Совхозов и колхозов полны с избытком склады, И многомиллиардным чудеснейшим добром Звенят пахучих зерен литые водопады. Так мы трудом достойным достойный плод берем. Все загрузить пекарни. Дать хлеб без промедленья, Для дела коммунизма рубль твердо укрепив. Назавтра в шесть собранье. Разумные решенья Проверенно и точно наметит партактив… И Киров первый встанет с удачным, метким словом, И крылья цифр помчатся в державный свой полет, И горделивым счастьем нальется сердце снова, И все увидят солнце, что в ясный мир идет. Про слов его могучесть уже от многих знал он,— И сам не мог постичь он огонь тех властных сил, Хоть слышал, как грохочут восторгом эти залы, Когда он, речь окончив, с трибуны вниз сходил. Лишь сердцем ощущал любви волну большую, Когда вокруг звучало «Товарищи!» в тиши. Народ в словах привета воспринимал и чуял Дар щедрости великой, величие души. «Конец! Теперь проехать мне с городом на встречу, Ведь на Лесном, на стройке, шесть дней я не был сам». И встал он, натянувши пальто свое на плечи В руке портфель потертый сгибая пополам. Вот здесь, где моховые покровы цепенели, Где в черных ямах ржавость суставчатых хвощей, Тянуло над просторами прохладой подземелий, Где сосны кривотелы в тугих стеблях дождей, Там город встал на сваях, создав взамен расщелин Разгоны гулких улиц и диски площадей. То Ленинского града дома восходят к высям — Заводов исполинских заслуженный завод, Где прогремел, торжествен, октябрьский первый выстрел И в Зимний шел с оружьем поднявшийся народ. О Ленинград, ты город отважных мореходов, Владетелей металла творцов микронных мер, Людей, кому подвластны творения природы, Кователей оружья, дозорных звездных сфер. Люблю твой лес колонный, гранитов славных проседь И невских вод глубоких державную струю, Каприз игры Растрелли, спокойность линий Росси, Добытую трудами уверенность твою. Я слышал, как предбурье гудело здесь громами, Жестокой тенью голод на камни падал тут, Когда в твое подножие, в твой вековой фундамент Гнал сваи, клал каменья раба проклятый труд. Она передо мною, приходит с новым веком Невиданных строений воскресшая краса. Высокий, просветленный день счастья человека, Свершенные порывы и жизнь — как чудеса. Счастливый, грежу ныне, живу мечтой своею, Что шла в пурге Сибири, в Баку горящем шла. В походах астраханских ее одну лелеял. Когда ж мечта прекрасна — прекрасны и дела. Люблю мечту такую, чтоб вся землей дышала, Чтоб не боялась пота, в сердцах оставив след, Чтоб мускулов и плоти неистово желала, Чтоб как рожденья ждала своих грядущих лет. Глаза зажмурь — и в жилах незримым молоточком Выстукивает сердце стозвучные слова. И ловишь тела каждым наполненным комочком. Зов радости тревожной, разряды торжества. Когда ты мир узнаешь, когда поймешь душою, Как мудра и всесильна строителя рука, Как нужно нам подольше жить и шагать с тобою — Тем первым, небывалым путем большевика. Собрать людские силы — их не сломили годы,— И расколоть вершины, и рек направить ход. Навечно, неразрывно установить с народом Единое желанье, единый дух и взлет. И собственное слово, что сказано на вечность, Он — сам того не зная,— решился повторить И прошептал беззвучно: «Сказать по-человечески, Так хочется на свете еще нам жить и жить!» Машина мягко стлалась по мостовой без звука, По восьмигранным шашкам накатанных торцов. Над улицею Стачек две арки виадука Уже свои упоры сомкнули с двух концов. Вверху пересеченья упругих рельс готовы; И всюду без опаски проходит пешеход. К «Путиловцу» по дугам дороги этой новой Потянутся составы до заводских ворот. И радостно нам слышать сквозь лязг и звон вагонов Машины всем знакомой басистые гудки. «Вот Киров!» — комсомолец воскликнул восхищенно. «Мироныч наш!» — сказали с улыбкой старики. С ним старые знакомые, отличные ребята,— С такими делишь радость, заботы, славу, труд. Вот из кино румяные выходят октябрята И отдают приветливый, торжественный салют. Заняв всю ширь дороги, в затянутых бушлатах, Равненье соблюдая, идут призывники. И радостно Мироныча приветствуют ребята: «Балтийские, отменные мы будем моряки!» Как всё на свете молодо! Над городом летает Снег радужной метелицы, как стая голубей. Он блестками холодными внезапно погасает, Землею синей стелется, волнуется над ней. Стемнело. Светят в Выборгском неугомонном доме Ряды просторных окон. Прожектор на Неве Взлетел, ударил в небе — и в светлом переломе Пробились тучи снежные в суровой синеве. И, слушая шум города, широкий и свободный. Стоит спокойный, зоркий руководитель масс. Познав величье грозное заботы всенародной, Сквозь времена провидящий, что ожидает нас. Домой? — Ну что ж, домой. День выходной сегодня. А дома ожидают тетради срочных дел. Там папки матерьялов, колонки цифр холодных, Но как в них пламень творческий сиянием алел! И заполночь трудиться и выяснять вопросы Из сотен информаций, заметок и листов, Затягиваясь терпкой привычной папиросой, Искать для точных мыслей ряды простейших слов. И так всю ночь работать, не ведая покоя, Обдумав всё, быть смелым в дерзании своем. Как радостно бороться, легко идти землею! Встает рассвет — и дальний яснеет окоем… Так в первый день декабрьский к большим трудам готовый Поднялся Киров. Штору откинула рука. «Вставай же солнце! Славься, дух творчества людского! Живи бессмертным, счастье, и жизнь большевика!» Живи бессмертной, жизнь! Живи, священной, слава Людей, что родились, чтоб смерть перебороть! В бессчетных жизнях жить — извечное их право, Что у бессмертья вырвано и влито в дух и плоть. Жизнь оборвать не в силах ни выстрел, ни измена, Ни яд души продажной, ни подлость черной лжи. Раздавим подлых гадов растопчем змей растленных Убейте смерть, товарищи, и славьте, славьте жизнь! Встают творцы бессмертия, идут на подвиг новый, И день встает над миром — то первый день веков. Живи, дух животворный, дух творчества людского! Живи бессмертным, счастье и жизнь большевиков. 1935–1937 Перевод Вс. Азарова

174. ОТЦЫ И СЫНОВЬЯ

В 1919 году в бою под Харьковом погиб луганский рабочий Петр Цупов. Пять его сыновей сражались на разных фронтах, и трое из них погибли так, как и их отец.

Из истории гражданской войны на Украине
1
Он каждому из них глядел пытливо в очи, Ловил их первый смех, встречал их первый взгляд. И бережно держал в руках своих рабочих Некрепкие еще тела своих ребят. Его птенцы росли в домишке небогатом. Он сам их обучал не покладая рук. Так шел за годом год, так брат шагал за братом, И пятый мальчуган вошел в их тесный круг. Ребята впятером пускали в небо змея, Забавой и игрой всерьез увлечены. И так уж повелось — на младшего, Андрея, Перешивала мать Егоркины штаны. Для матери своей искали уголь в поле, Лиловый чадный шлак разрыв со всех сторон. И, убежав к реке в короткий час приволья, С рогатками вели охоту на ворон. У хлопцев на земле забот и дел немало: Бежали босиком в предутреннюю рань, И с плеском их тела в затоны принимала От масляных мазков цветистая Лугань. Бурьян им ноги сек, и ветер жег им руки. Так впятером они навстречу шли годам,— В лишенье и труде давались им науки, Без книг читать они учились по складам. Хворали впятером, — леченье шло нескоро. Но сколько б ни пришлось на долю их тревог, Не гнулись крепыши, и только у Егора Жестокий ревматизм скрутил суставы ног. О, вереница дней, как горе неизменных,— Картофельная слизь, вода да сухари, Холодные углы да на замшелых стенах Разводы от дождя, куда ни посмотри. Вот так и шли они любой беде навстречу, Привыкшие к труду, не прячась от судьбы. Крепчали их тела и распрямлялись плечи, И шлифовала мысль их выпуклые лбы. Не отыскать судьбы суровей и голодней: Нужду и ранний труд познали сорванцы, И горевала мать, что им поесть сегодня, Как будут завтра жить и как свести концы. Всё чаще к ним друзья сходились молчаливо В тот час, когда окно затягивает мглой, С баранками в руках, с посудиною пива, С узлом запретных книг, укрытых под полой. Ребята зашумят — их враз не успокоишь. Но был среди гостей хороший дядя Клим, Он столько сказок знал, что только рот раскроешь. По-взрослому они беседовали с ним. Он ласково ворчал: «Пора уж спать, орлята!» — «Мы, дяденька, уснем», — в ответ ему слова, Со взрослыми сидеть мальчишкам рановато, Здесь только Сашка был по праву старшинства. Завешено окно, не скрипнут половицы. При тусклом каганце склонившись у стола, Они читали вслух заветные страницы, До самого утра беседа их текла. До самого утра, и только на рассвете, Когда его друзья прощались наконец, В укромный уголок, где спали вместе дети, Тихонько приходил взволнованный отец. У дышащей теплом мальчишеской постели, Стараясь не шуметь, стоял и думал он. Как нежно и светло над ними сны летели, Как крепко спал Андрей и всхлипывал сквозь сон. В короткие часы раздумья и покоя Он вглядывался в даль через туман и дым. Так и сидел отец, прикрыв глаза рукою, И вся его судьба являлась перед ним. Вот вырастут сыны, трудящиеся люди: За брата встанет брат, за батьку выйдет сын, Теперь у них во всем одна дорога будет, Один их класс взрастил, и путь у них один. Всё впереди у них, они за всё в ответе, Как Маркс нам завещал, как Ленин учит нас. Он, верно, думал вслух — зашевелились дети, И маленький спросил: «А что такое класс?» И тут-то в первый раз, исполнены волненья, Услышали они от Цупова слова О том, что думал Маркс, над чем труд ится Ленин — Великие борцы за правду и права.
2
И час такой настал, пришла пора такая, Давным-давно для них сиявшая во мгле, Когда они прошли, прошли не умолкая По вставшей на дыбы, разбуженной земле. Был Сашка к той поре на берегах Кронштадта, Сам царь послал его служить в Балтийский флот. И спорили мальцы: «Наверно, он, ребята, На Зимний штурмом шел в рядах матросских рот». Из хижин бедняков, из заводского чада, Чтоб власть свою добыть, рабочий люд вставал. Немецких батарей гремела канонада, К Родаково уже подкатывался вал. Дышала степь весной. Как это небо сини, По склонам и холмам рассыпались цветы. У ног росли кусты серебряной полыни, И жаворонок вновь пьянел от высоты. Был орудийный гром с весенним смешан громом, Он то стихал на миг, то там гудел, то тут. Пришлось нам отступать. Намечен был ревкомом Решительный, прямой, единственный маршрут: Оружье и людей беречь для новой сечи, К царицынским степям прорваться у Лихой, Луганским пушкарям по немцам бить картечью, Прикрыв своим огнем отхода час глухой. Уже скрипят возы, отходят эшелоны Под скрежет буферов, немолкнущих в ночи. Тревожный храп коней, товарные вагоны, В них — ящики, узлы, снаряды и харчи. Закрыв плотнее дверь, он вышел из ревкома. «Мы вновь сюда придем, родимый город мой!» Дорога в темноте была ему знакома, По улицам ночным он шел к себе домой. За окнами халуп перебегали тени, Был слышен скрип дверей и чьи-то голоса. Вся жизнь его пред ним предстала на мгновенье,— Здесь жил его отец, здесь сам он родился. Отсюда он идет без трепета и страха. «Я Павлика возьму, он годен по годам. Я дам ему свою солдатскую папаху, Свой старый карабин мальчишке передам». Загромыхал в сенях. В тревоге встала Маша, Она без лишних слов сумела всё понять. И Цупов затянул застежку патронташа, Потом сказал: «Пора! Давай папаху, мать! Свой старый карабин вложу я сыну в руки, Папаху подарю, что сам я надевал». Он сделал шаг вперед, он подошел к подруге И бережно в глаза ее поцеловал. «Так нужно, Машенька. Жди нас обратно скоро. За Павлом пригляжу, беды особой нет. В помощники тебе оставлю я Егора, Ведь он совсем подрос, ему семнадцать лет». «Отец, — сказал Егор, потупясь виновато,— Я не останусь здесь, возьми меня с собой». — «Куда? — вспылил Павло, в упор взглянув на брата.— Не торопись, Егор, тебе ведь трудно в бой». «Останься здесь, сынок. Ты матери опора, Здесь дома у тебя и кровля и причал». Но, поглядев в глаза упрямого Егора, На полуслове он внезапно замолчал. Таким еще мальца не видел он ни разу,— Он был готов идти в жестокие бои, Он возмужал душой, он встал, как по приказу. И Цупов им сказал: «Товарищи мои! Товарищи мои, наследники, орлята! Вы — плоть моя и кровь, вы — будущность моя. Три парня подросли, три сына, три солдата — Сашко, Егор, Павло, четвертым буду я. Для революции ты отдаешь их, Маша. Рожденные в нужде, они встают сейчас. Нам нелегко жилось, так пусть хоть старость наша, Как солнечным лучом, согреет счастьем нас. А мы не доживем — ну что ж, другие будут, Не ведая невзгод, жить лучше и светлей. И, радостно живя, они не позабудут Во имя счастья их погибших сыновей».
3
Они ушли втроем, три добрые винтовки Прибавились в строю донбассовских бойцов. Смертельные бои — без сна, без остановки, Беспамятство атак, стрельба со всех концов. С тех пор своих сынов нигде не видел Цупов,— Три эшелона их везли в огонь и дым. Грозили немцы им, прицелом их нащупав, Донские кулаки стреляли в спины им. Под станцией Лихой их смерть в упор крушила. Держа в Царицын путь, не сделав шагу вспять, Повсюду с ними был спокойный Ворошилов, Учивший их в огне искусству побеждать. Они смогли в борьбе ни разу не склониться. Сквозь дым атак и сеч пролег их славный след. Седая пыль боев заволокла их лица, И оросил их лбы горячий пот побед. Был темен горизонт, и ночь была багрова, Степные большаки усеяны свинцом. Разбойничий отряд полковника Попова Теснила наша часть, зажав полукольцом. Приказ идти вперед был отдан по отрядам. Привычно холодил винтовочный металл. Сосредоточен полк за привокзальным складом, Но вот команда: «Марш!» — и Цупов первым встал. Вперед из-за домов, раскинутых на склоне, Через открытый луг, в траве, густой по грудь. Винтовка, как всегда, сама легла в ладони, А мушка на стволе указывает путь. Так вот они, враги, — за рощею, за лугом, Полковничий отряд зажат со всех сторон. Бьет Цупов из винта, и быстро друг за другом Обоймы на бегу вгоняет с треском он. Он целится точней по вражескому строю, По золоту крестов, по вышивке погон. Мы берегли всегда к решающему бою И каждого бойца, и каждый наш патрон. Упрямо, как волна, катилась сила наша. Нагнав одним рывком переднего бойца, Он услыхал слова: «Подвиньтесь-ка, папаша!» — И разглядел черты знакомого лица. Он выкрикнул: «Павло?», и сын сказал: «Здорово!» Дымилась горка гильз, отброшенных в траву. Три пули он послал и обернулся снова: «Ну как живешь, Павло?» — «Как видите — живу». То в рост, а то ползком катилась цепь за цепью. Передние пошли. Поднялся и Павло. Плечистый, молодой, он высился над степью, И ветер обдувал открытое чело. Раздался свист, из рук вдруг выпала винтовка. В последний раз Павло взглянул на небосвод, Качнулся, постоял, еще шагнул неловко, Рукою потною схватившись за живот. «Павлушка, мальчик мой… Он жив, он не убитый. Вот вата, вот бинты, потуже жгут скрути!» И в этот час ввели резерв белобандиты. И красные тогда решили отойти. Он Павлика с трудом взвалил себе на спину. Сбивая с ног людей, смертельный дождь косил. А Цупов всё шептал израненному сыну: «Не бойся, донесу… У батьки хватит сил…» Но где-то у бедра нога заныла тупо. Шатаясь, над собой почти теряя власть, Упрямо шел вперед неугомонный Цупов — Он тело сына нес, и он не мог упасть. В тускнеющих глазах всё начало смеркаться — Движение земли и неба круговерть. Он попытался встать… Теперь уж не подняться. Конец. Так вот она какая штука — смерть!
4
Они пришли в себя в прокуренном вагоне. «Я знаю, что умру», — твердил в бреду Павло. Как губы запеклись, как горячи ладони, Как говорить ему сегодня тяжело. «Умру», — он повторял, превозмогая муки, И вслушивался в гром, и вглядывался в мрак. Безжизненно легли его худые руки На постланный под ним соломенный тюфяк. «Ты будешь, будешь жить!» — шептал ему на ухо Слабеющий отец, не веря сам себе. Уже у самых рельс рвались снаряды глухо, И содрогалась ночь в зарницах и стрельбе. Нашлась бы под рукой винтовка боевая, Павло бы принял бой, пока еще он жив. Он падает, отца от смерти укрывая, В последний свой порыв остаток сил вложив. Скрипя и грохоча, раскрылись настежь двери. Ворвавшийся казак прицелился на миг, И сколько было пуль в казачьем револьвере — Без счета разрядил в людей полуживых. Так умер первый сын — Павло Петрович Цупов, Бесстрашный рядовой Луганского полка. Но вот из груды тел, средь неостывших трупов Встает его отец. И пусть его рука Уже в последний миг закроет Павлу очи, Укутает в шинель от головы до ног. Как тихо на руках лежит его сыночек. «При жизни ты устал, теперь вздремни, сынок! Ты слышишь ли меня? Без края, без предела Клянусь тебе пройти все битвы и фронты И честно умереть за праведное дело, Которому служил и юность отдал ты. И, смерть лицом к лицу встречая непреклонно, Ни разу не свернуть с тяжелого пути. Сыны мои в строю победные знамена Из края в край земли сумеют пронести». Наутро у врага мы станцию отбили, Готовы продолжать намеченный маршрут. Фуражки сняв с голов, мы подошли к могиле, Три раза громыхнул торжественный салют. И влажный холм земли весна покрыла цветом, Склонилась вишня к ним, ветвями шевеля. И отгремел салют прощаньем и приветом, И эхом на него ответила земля. Гудела степь вокруг. Как вешние потоки, К Царицыну пошли донецкие полки. На западе — огонь и пламя — на востоке, На север и на юг обращены клинки. С тех пор он воевал на побережье Дона, В Царицыне бывал, громил немецкий тыл. И с Армией пронес крылатые знамена По тем путям побед, что штаб им начертил.
Поделиться:
Популярные книги

Сердце Дракона. Том 12

Клеванский Кирилл Сергеевич
12. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.29
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 12

Эволюционер из трущоб. Том 5

Панарин Антон
5. Эволюционер из трущоб
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Эволюционер из трущоб. Том 5

Граф

Ланцов Михаил Алексеевич
6. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Граф

Вперед в прошлое 2

Ратманов Денис
2. Вперед в прошлое
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Вперед в прошлое 2

Новые горизонты

Лисина Александра
5. Гибрид
Фантастика:
попаданцы
технофэнтези
аниме
сказочная фантастика
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Новые горизонты

Подруга особого назначения

Устинова Татьяна Витальевна
Детективы:
прочие детективы
8.85
рейтинг книги
Подруга особого назначения

Отморозок 3

Поповский Андрей Владимирович
3. Отморозок
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Отморозок 3

Мымра!

Фад Диана
1. Мымрики
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Мымра!

Вечный. Книга V

Рокотов Алексей
5. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга V

1941: Время кровавых псов

Золотько Александр Карлович
1. Всеволод Залесский
Приключения:
исторические приключения
6.36
рейтинг книги
1941: Время кровавых псов

Седьмая жена короля

Шёпот Светлана
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Седьмая жена короля

Оцифрованный. Том 1

Дорничев Дмитрий
1. Линкор Михаил
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Оцифрованный. Том 1

Прометей: Неандерталец

Рави Ивар
4. Прометей
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
7.88
рейтинг книги
Прометей: Неандерталец

Неудержимый. Книга XIX

Боярский Андрей
19. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XIX