Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
Образ этой девушки является передо мною, окруженный каким-то туманным облаком. Помню, она была невысока, ростом невеличка, как выражается одна русская простонародная песня. Глаза у нее темно-серые с блеском, как надломленный свинец. Тонкие собольи бровки, тупой, но прямолинейный носик и губки -- странные губки! Когда она была задумчива, по ним иногда пробегало какое-то судорожное движение. Невольно как-то в эту минуту хотелось спросить ее: что у тебя на сердце? Цвет лица ее был смугло-бледный; это не была прозрачная смуглота южной красавицы, эта смуглота скорее походила на русский загар, который, однако же, вместо того чтоб окрасить нос и щеки, разлился по лицу ее ровной
После этого краткого описания можете сами судить, как я влюбился. Я стал наяву бредить. Мечты мальчика -- те же сны. Вообразилось мне, что я могу быть женихом хорошенькой Груни. В этом возрасте первоначального понимания романов и полного непонимания жизни любовь не есть любовь в том смысле, в каком понимают ее в юности или вообще в позднейшие годы.
Мальчик начинает верить мечтам своим, только что переставая верить в сказочных волшебниц; а потому рассказать эти мечты взрослому то же, что рассказать сны или фантастические несообразности.
Помню, что все тогда казалось мне возможным; казалось возможным всю жизнь до гроба и даже за гробом любить ее; казалось возможным обвенчаться с ней где-нибудь в дремучем лесу, в какой-нибудь уединенной церкви, Казалось возможным построить для нее великолепные чертоги, окружить ее мириадами цветов и целый день услаждать слух ее удивительной музыкой. Все это действительно было бы удивительно, если б все это могло быть действительно.
Груня, разумеется, не имела ни малейшего подозрения насчет моих романических замыслов. Ничего подобного она, вероятно, и вообразить себе не могла, потому что я почти не говорил с ней ни слова.
То, что взрослый мужчина скрывает из гордости или недоверия, дитя скрывает вследствие безотчетного страха или той застенчивости, которой суждено держать на привязи наши первые инстинкты.
Так ранние весенние цветки любят прятаться в траве, несмотря на то, что увядают раньше других цветов,
Наступила глубокая осень; изредка порошил снег, иногда поднимался ветер, и всю ночь до утра неприятный скрип раздавался в притворенных ставнях. На меня находила бессонница. Помню, раз, в глухую полночь, показалось мне, кто-то постучал по замку в дверь, которая идет из диванной в гостиную, и потом... послышалось мне, в диванной кто-то как будто комкает и рвет бумагу, осторожно ходит и тихонько тащит из-под стола ковер... Я дрожал при свете лампады, и только мысль о Груне в эти минуты имела спасительную власть направлять в другую сторону мое воображение; мнимые ужасы исчезли перед мнимой страстью. Светлые призраки вставали над моим изголовьем; я задавал себе вопрос: любим ли я? "О да, любим!" -- отвечали мне светлые призраки. Иногда мне представлялись в полумраке картины, полные романической занимательности. Так, например, иногда казалось мне, что я и Груня поехали в челноке кататься на реку; я правлю веслами, хочу пристать к берегу; вдруг поднимается сильный ветер, весла падают из рук и плывут, далеко опережая качающийся, уносимый ветром и волнами челн. И вот пристаем мы к берегу какого-то острова и в изнеможении садимся под деревом. Груня плачет; я целую глаза ее, горячие и влажные от слез. То представлялось мне: вдруг раздается набатный колокол; дом Хохловых горит; Груня, окруженная дымом и пламенем, задыхаясь, стоит у окна светелки; Вася воет и бегает по саду... Я бегу наверх, окруженный крутящимися искрами, и спасаю сестру его от явной смерти.
Много, очень много разных несбыточных фантазий приходило мне в голову, посреди ночной тишины, при однообразном чиликанье запечного сверчка, под шум осеннего ветра.
К Хохловым я не мог уже ходить пешком; нужны были
– - Скоро ли вы, барин?
– - Не мешай! Ты видишь, мы дело делаем, -- отвечал я Михалычу.
Хотя, признаться сказать, с появлением Груни все спуталось, все перемешалось в голове моей; я и сам не помнил, что писала рука моя; я как будто чувствовал еще около головы своей ее наклонившуюся, молодую грудь и протянутую руку. А ночь была "тюрьмы черней"; проливной осенний дождь стучал по стеклам маленького окошечка; дождевая вода с крыши текла по деревянному желобу; подставленный бочонок однообразно гудел за окнами.
Я не знал тогда, в невинности души своей и знать не мог, и подозревать не мог, какая жизнь, какие копеечные расчеты, какая бедность обитали в этом домике, стоявшем на краю города. Несмотря на искривленные столбы ворот и на его ветхую, позеленелую кровлю, в эти счастливые годы домишко Хохловых казался мне счастливым домиком!
Как часто горела голова моя и, бывало, сколько раз мысленно обнимал и жарко целовал я какой-то призрак, называя этот призрак милой Груней и всеми возможными нежными именами, какие только умели произносить тогда детские уста мои. Поцелуй казался мне тогда выше всех наград любви. Невесело стали глядеть глаза мои; я стал гораздо прилежнее, боясь потерять уважение Васи, как брата будущей моей подруги...
Наступила зима. Двойные рамы в наши окна давным-давно уже были вставлены, затрещали печи. Ранние вечера и метели положили страшное препятствие между мною и семейством Хохловых. Мать моя боялась глухих переулков и невольно привила ко мне все свои опасения. Стали мне рассказывать, вероятно, с умыслом, про какого-то, будто бы убитого и зарытого в снег, мальчика...
С наступлением святок наступил для меня период суеверных верований, и как я ни уверял Михалыча, что домовых нет и что это бабьи сказки, однако ж боялся привидений, хоть и не верил сказкам.
Под Новый год я гадал: смотрел в зеркало и, разумеется, ничего не видел; ходил у избы подслушивать, и все, что ни удавалось подслушать мне, толковал в хорошую сторону, то есть уверял себя, что я и Труня, -- Груня и я, -- созданы друг для друга и друг без друга жить не можем. Однажды в какой-то праздник я проснулся раным-раненько. Солнце еще не всходило, перед иконами горела восковая свечка, топилась печь; на обледенелых стеклах моего окна играло веселое зарево. Арина пришла посидеть на лежанке и повязывала голову.
– - Вот, как нечего тебе делать, не нужно в класс идти, так ты рано встал, а богу не молишься, -- сказала мне старая няня, которая во всем находила случай к замечаниям.
– - Я еще не умывался, -- отвечал я няне, облокотись на комод и стоя на полу в одних чулках, потому что сапоги мои с вечера были унесены Михалычем.
В девичьей в это время горела свеча: Фекла, жена повара, месила тесто для пирогов. Палашка, курносая девка, была в спальне у моей матери. Михалыч еще не приходил.