Стихотворения
Шрифт:
«Бурлюку было лет тридцать, — вспоминал Шкловский. — Он пережил увлечение Некрасовым. Очень много прочел, очень много умел и уже не знал, как надо рисовать. Умение лишило для него всякой авторитетности академический рисунок. Он мог нарисовать лучше любого профессора и разлюбил академический рисунок.
Он много слышал, много видел, уши его привыкли к шуму, глаз к непрерывному раздражению. <…> Он знал Хлебникова, человека из Астрахани, поэта и философа, он знал авиатора с Камы — Василия Каменского. Он знал Гуро-прозаика. <…> А главное — Бурлюк был теоретиком, он знал, как можно экспериментировать…» В этом смысле показательно, что, далекий от использования в своей поэзии заумного языка — крайнего проявления лингвистических экспериментов кубофутуристов, — именно Д. Бурлюк подсказал Крученых идею создания первого заумного стихотворения, осознавая, по-видимому, что эта работа — как раз для «дичайшего» (по самоопределению) из поэтов, который действительно блестяще справился с задачей. Крученых вспоминал: «В конце 1912 г. Д. Бурлюк как-то сказал мне: „Напишите целое стихотворение из „неведомых слов““. Я и
Но в «дарении» творческих идей, в постоянной заботе о менее практичных в житейском плане товарищах, в том, что первая персональная книга Д. Бурлюка появилась только в 1919 году, когда футуристическое движение уже явно пошло на убыль, вряд ли можно увидеть лишь альтруистическое попрание собственных интересов и бескорыстное служение искусству. Человек по-своему рациональный и прагматичный, он, видимо, вполне трезво оценивал свои творческие способности в живописи и поэзии. «Себя считая, конечно, талантом, Бурлюк умел держаться во втором ряду», — вспоминал Шершеневич.
Летом 2000 года в Русском музее была организована выставка «Русский футуризм и Давид Бурлюк», и уже современные зрители могли увидеть, как в целом «невыигрышно» (при всех их безусловных достоинствах) смотрятся полотна живописца, чье имя было вынесено в название экспозиции, рядом с работами Гончаровой, Ларионова, Малевича, Филонова, Татлина, Розановой — художников, чье творчество во многом определило пути русского изобразительного искусства XX века. То же — в поэзии. Как поэт Бурлюк, разумеется, несравним по масштабу с Хлебниковым и Маяковским, он не так эффектен, как Каменский, не так последователен и убедителен в своих научно-поэтических изысканиях, как Крученых, не так одухотворен и лиричен, как Гуро. Но «можно рукопись продать». Материальная сторона искусства была отнюдь не чужда «коммерсанту Бурлюку». Он прекрасно понимал, что в какой-то момент на футуризм в России возникла мода, что необычайные по оформлению (преимущественно — литографированные) книги будетлян стали весьма ходким товаром, что скандалы, сопровождающие публичные выступления футуристов, только разжигают к ним дополнительный интерес, что утверждение Хлебникова в качестве «гения — великого поэта современности», который несет «Возрождение Русской Литературы» — весьма удачный рекламный ход и для всей группы. И все это может принести (и приносило!) неплохие дивиденды. Все это говорится, разумеется, не в упрек Д. Бурлюку. Ведь в этом тоже можно усмотреть проявление трезвого практицизма главы «семейства».
Первые стихотворные произведения Д. Бурлюка были опубликованы в двух альманахах, увидевших свет в Санкт-Петербурге весной 1910 года и фактически ознаменовавших рождение русского литературного футуризма (само название движения установилось позже). Это были сборники «Студия импрессионистов» и «Садок судей». «Студия…», выпуск которой был инициирован Н. И. Кульбиным — одной из важнейших фигур в русском левом искусстве начала века, по подбору авторов и художественному решению явилась изданием довольно эклектичным (правда, среди опубликованных здесь произведений были важная статья Кульбина «Свободное искусство как основа жизни» и этапное для новейшей русской поэзии стихотворение Хлебникова «Заклятие смехом»). Выход в свет «Садка судей», содержащего, по словам Д. Бурлюка, «новые словеса, зародыши, сперму новой русской литературы, души века предзнаменья революционного», явился действительно вехой в истории русского авангарда. В нем были опубликованы значительные произведения Хлебникова, Каменского, Гуро, братьев Бурлюков; в текстах были сознательно допущены серьезные отступления от существовавших орфографических и синтаксических норм (в дальнейшем это станет одним из важнейших качеств издательской практики футуристов); отпечатанный на дешевых обоях, этот сборник явно диссонировал с респектабельными изданиями признанных литературных мэтров — и это тоже было принципиально. Но важнее, видимо, было другое. В «Садке судей» представители нового литературного движения впервые предстали перед читающей публикой сплоченной группой, нацеленной решать крупные, еще, возможно, самим поэтам до конца не ясные творческие задачи. Это была книга-манифест, чье перспективное значение, по свидетельству Каменского, вполне осознавалось ее авторами, считавшими, что они кладут «гранитный камень в основание „новой эпохи“ литературы».
Группа будетлян в своем боевом и относительно устойчивом составе сложилась к весне 1912 года. А в декабре того же года увидел свет знаменитый альманах «Пощечина общественному вкусу», открывавшийся задиристым манифестом, самым известным и цитируемым (вплоть до нашего времени) требованием которого было: «Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности». Манифест был подписан четырьмя именами. Первым стояло: «Д. Бурлюк». (В мемуарах футуристов приводятся разнящиеся между собой версии рождения манифеста, однако решающая роль Д. Бурлюка в этом событии несомненна.) «Пощечина оказалась достаточно звонкой: перепуганная обывательская критика завопила о „хулиганах в желтых кофтах''“ и т. п. А „хулиганы“ проходили мимо критики и делали русскую литературу», — вспоминал Крученых. Русский футуризм заявил о себе «во весь голос».
1913-й — первая половина 1914 года — период расцвета кубофутуризма, пафосный этап его истории, время его шумной славы. Увидели свет футуристические альманахи с вызывающими заглавиями: «Требник троих», «Дохлая луна», «Затычка», «Рыкающий Парнас» и др., а также персональные сборники участников движения. В Москве, Петербурге, а потом и во многих городах России проходили публичные выступления будетлян, собиравшие полные залы; устраивались художественные выставки. В декабре 1913 года
Можно предположить, что и для «отца русского футуризма» это был во многих отношениях кульминационный период жизни и творчества. Потому что это именно он издавал многочисленные будетлянские книги. Он был организатором выступлений футуристов, в том числе турне по югу России зимой 1913–1914 годов (за что вместе с Маяковским был исключен из Московского училища живописи, ваяния и зодчества). Его имя в постановлении «Первого всероссийского съезда баячей будущего (поэтов-футуристов)» называлось среди тех «речетворцев, художников», которые своими спектаклями намеревались «устремиться на оплот художественной чахлости — на Русский театр и решительно преобразовать его».
Но был еще и поэт Д. Бурлюк и Д. Бурлюк-живо-писец, именно своим, личным творчеством утверждавший новое искусство.
Вообще, связь между живописью и поэзией в русском футуризме, а особенно в самой боевом его крыле — а группе кубофутуристов — носила принципиальный, программный характер. При этом приоритетная роль отводилась именно живописи (причем живописи левой, эстетически радикальной), поэзия же во многом ориентировалась на ее приемы, хотя и проявлялось это у участников движения по-разному. Многие футуристы отдавали дань обоим видам искусства. Оставаясь по преимуществу поэтами, в той или иной степени занимались живописью Маяковский, Крученых, Хлебников, Каменский. Художники Филонов, Малевич, Розанова, Ларионов писали стихи. Знатоками и ценителями живописи были Лившиц и Н. Бурлюк (последнему, в частности, принадлежит статья о творчестве его брата Владимира). В творчестве Е. Гуро живопись и литература существовали на паритетных началах. То же можно сказать и о Д. Бурлюке. Он и сам настаивал: «…Я — равно и поэт и художник. <…>…Эти две стороны моего творчества взаимно дополняются. <…> То, что я смотрю на мир как художник, формует по-особому мой облик, облик поэта». И с этим утверждением нельзя не согласиться. Влияние живописи на поэзию Д. Бурлюка, точнее — живописную основу его поэзии, можно увидеть на многих уровнях. В большинстве своем поэтические произведения Д. Бурлюка очень визуальны, пластичны, в них изобразительные элементы, описательность, «живописность» безусловно доминируют, а лирическая медитация, умозрительность, отвлеченность, скорее, вторичны и обычно порождаются именно воспроизводимой «натурой». Многие стихотворения и производят впечатление на скорую руку сделанных эскизов, набросков, зарисовок, не подвергшихся впоследствии какой-либо доработке. Д. Бурлюку важнее передать живое, непосредственное впечатление от увиденного, преобразовывая и интерпретируя наблюдаемый материал в соответствии с решаемой творческой задачей. Поэтому, как кажется, в большинстве случаев ему вполне достаточно того, что он может видеть вокруг в момент создания поэтического текста. По стихотворениям Д. Бурлюка в большинстве случаев можно почти безошибочно определить, где в момент их написания находился автор (город, сельская местность, морское побережье; и т. д.), в какое время года они были написаны. В России Д. Бурлюк пишет о России, в Японии — о Японии, в Америке — преимущественно об Америке. В его произведениях не случайно так много всякого рода транспортных средств (поезда, пароходы, «саб-вей») — путешествия, передвижения всегда предполагают интенсивность наблюдений и впечатлений, столь важную для живописцев. Это подтверждают и воспоминания Лившица, однажды ставшего свидетелем того, как Д. Бурлюк сочинял стихи в поезде: «Время от времени Бурлюк вскакивал, устремлялся к противоположному окну и, вынув из кармана блокнот, торопливо что-то записывал. Потом прятал и возвращался.
Меня это заинтересовало. Он долго не хотел объяснить, но в конце концов удовлетворил мое любопытство и протянул мне один из листков. Это были стихи. Крупным, полупечатным, нечетким от вагонной тряски почерком были набросаны три четверостишия».
Многие стихотворения Д. Бурлюка тяготеют к живописи в жанровом отношении. У него можно найти поэтические пейзажи: сельские («Это серое небо…», «Пейзаж»), городские («Ночные впечатления», «Над Вульвортом утро сегодня раскисшее…»), морские («Марина», «Море»), даже «фабричные» («Фабричный ландскеп»): портреты («Садовник», «Зазывая взглядом гнойным…»), ню («Похоти неутоленные»), натюрморты («На столе — бокал и фолиант…»), картины мифологические («Хор блудниц», «Брошенные камни», «Картина») и исторические («Вновь», «Всего лишь двести лет назад…»), гротескные сюжетные зарисовки («Не девочка а сексуал скелет…», «Негр упал во время пересадки на асфальт…») и т. д.
Очевидный художественный эклектизм Д. Бурлюка позволял ему создавать свои поэтические произведения в разных художественных манерах, в соответствии с различными, зачастую весьма далекими друг от друга художественными методами (то же мы опять-таки находим в его живописи: импрессионизм, экспрессионизм, кубофутуризм, примитивизм, даже соцреализм — особенно в американский период — и т. д.), хотя при этом особой эстетической экстенсивности поэзия Д. Бурлюка в целом не производит. Многие его картины вполне могли бы стать выразительными иллюстрациями — по теме, по жанру, по методу — к его собственным стихотворениям. Например, постимпрессионистические (под Ван Гога) пейзажи Д. Бурлюка конца 1900-х-начала 1910-х годов («Утро. Ветер», «Пейзаж с деревьями» и др.) вполне соотносимы с такими, например, стихотворениями этого же периода, как «Играл в полях пушистым роем туч…» или «Ветер». (Кубо)фу-туристические полотна (знаменитый «Мост. Пейзаж с четырех точек зрения») очевидно перекликаются с некоторыми образцами его урбанистической поэзии («Ваза», «Любитель ночи»), а «японские» картины 1921–1922 годов («Японская деревня», «Огасавара») — с «японскими» же стихотворениями («Огасавара (БОНИН)», «Ворота храма в Японии») и т. д.