Стихотворения
Шрифт:
читаем в другом стихотворении («Паровоз и тендер»). Это «действие сложения» — своего рода поэтико-математическая формула художественного образа, содержащая и тонкие пластические наблюдения (порождающие, кстати, предположение о намеренности ошибочного написания слова «ковычка» — ведь «о» по форме вполне может имитировать луну), и полемический аспект (определение «возвышенный» у Д. Бурлюка имеет, скорее, конкретно-пространственное значение, нежели является эпитетом), и опять же явную двусмысленно-ироническую интонацию, создаваемую именно не привычными для традиционной поэзии математическими знаками.
В использовании Д. Бурлюком отдельных слов, написание
Что касается авторских неологизмов (а это одна из важнейших областей филологического творчества футуристов), то Д. Бурлюк, учтя богатый опыт Игоря Северянина, пошел, пожалуй, самым немудреным путем — путем словосложения: «случайноспутница», «жестокотиканье», «брегокеан», «розомрамор», «вечернедым» и т. д. (ср. у Северянина: «озерзамок», «алогубы», «зеркалозеро» и др.). Впрочем, энергичное словотворчество был характерно для американского периода творчества Д. Бурлюка, и это особенно очевидно из сопоставления раннего (см. раздел Приложение) и позднего (основной корпус текстов настоящего издания) вариантов стихотворений, вошедших в первый «Садок судей». В этом смысле, в частности, вызывает сомнение авторская датировка перенасыщенного неологизмами стихотворения «Градоженщина»: 1910 год, — в этот период Д. Бурлюку была более близка вполне привычная поэтическая лексика и он в своих «новаторских» стихах значительно охотнее использовал архаизмы («длани», «ланиты», «вежды» и т. д.), нежели словесные новшества. К словообразовательным открытиям Д. Бурлюка можно, пожалуй, отнести его эксперименты по созданию неологизмов, составленных из основ русских слов и иноязычных: английских («тонкофингерпринт»), японских («нихон'деревня»), греческих («воздухоантропос»).
Есть в поэзии Д. Бурлюка и попытки написания палиндрома: «Зелень… не лезь мясо осям!..» («В ночь перед получением известия о Верхарне»), моностиха: «Большая честь родиться бедняком!», примеры любопытной инверсии: «Это было тумане / Окраин Нью-Йорка на!» («Жена Эдгара») или: «Для храбрости хватив вина, / Готов злодейства разны на!» («Лунные шалости»). Есть и другие примеры эстетической «прогрессивности» его литературного творчества. Но все-таки большинство экспериментов Д. Бурлюка, будучи явлениями по-своему примечательными, не кажутся, однако, по-настоящему убедительными ни на фоне традиции, ни в сравнении с новаторством некоторых поэтов-современников, ни с точки зрения их художественной перспективности.
Русским футуристам, как известно, не пришелся по вкусу откровенно антифеминистский пафос итальянского футуризма. Иногда и они, в полемическом пылу, могли декларировать мужское, волевое, боевое начало своего искусства, имеющее своей «целью подготовить мужественную эпоху, на смену женоподобным Аполлонам и замызганным Афродитам» (например, Крученых не без гордости подчеркивал, что его «Победа над солнцем», «кажется, единственная опера в мире, где нет ни одной женской роли!»), но в своей поэтической практике почти никто из них не избежал темы «про это».
Выше уже неоднократно подчеркивалась чувственная, физиологическая, по сути эротическая основа творчества Д. Бурлюка, и в этом с ним никто из поэтов-футуристов не может сравниться. Он и сам писал о том, что «психологически эстетические склонности <…> тесно связаны с эротизмом», даже являясь «в ранних годах как бы „вторичными половыми признаками“». Чувственность свою Д. Бурлюк распространяет буквально на весь мир, но, естественно, прежде всего она проявляет себя в собственно любовной лирике.
Эти строки идут стенке косо, Косой глаз или левша, дамским задом или торсом Они наброшены спеша?Лившиц вспоминал о периоде своего раннего знакомства с Д. Бурлюком, признавшимся ему как-то, что для него «все женщины до девяноста лет были хороши»: «Верный своим всеобъемлющим вкусам, он бросался от одного увлечения к другому, готовый перед первой встречной женщиной расточать свой любострастный пыл. И странное дело: при
Меньше всего в любовной поэзии Д. Бурлюка можно найти описание каких-либо душевных нюансов, попытки передачи или осмысления чувства, этических и психологических добродетелей объекта любви. «Голозадые женщины Давида», обильно представленные в его графике 1910-х годов, безусловно, сродни женским образам его поэзии — те же пропорции и параметры (не рубенсовские или кустодиевские — бурлюковские!), те же ракурсы восприятия, те же привлекающие внимание автора, по-настоящему «выдающиеся» части тела:
Пусть девы — выпукло бедро И грудь, — что формой Индостан… Они несут запрятанные тайны Горящих глаз, расплетшейся косы Округлости грудей красы необычайной И выкроек бедра искусстнейше косых…И даже когда, казалось бы, стихотворению задается возвышенный, элегически-романтический настрой — Д. Бурлюк верен себе:
Утренние дымы деревень твоих, Утром порожденный, мгле пропетый стих. Голубые розы просветленных глаз И широкий женский плодоносный таз…Даже при обращении к столь деликатной теме Д. Бурлюк остается самим собой — ненасытным, чрезмерным, избыточным, этаким футуристическим раблезианцем. И — живописцем. И показательно, что когда Д. Бурлюк пишет о «крупном пупке», похожем на «пьянящий колодец, наполненный нежною влагою страсти», о животе «пушистых и знойных размеров», о «девушке-ложе» и «женщине-блюде» («Похоти неутоленные» — сколь характерное для Д. Бурлюка заглавие!), о «заде», который «смутно окрылился» («Ушел и бросил беглый взгляд…»), о девочке, которая, «расширяясь бедрами, / Сменить намерена мамашу» («Дочь»), — это не производит впечатления ни безвкусицы, ни вульгарности. В поэтических координатах Д Бурлюка такого рода эротика выглядит вполне органично и уместно. Более того, именно она, возможно, играет центральную роль в его поэзии, являясь своего рода и ее лейтмотивом, и идейным ядром. Именно она выявляет некоторые существенные мировоззренческие позиции Д. Бурлюка, отразившиеся в его литературном творчестве. Ведь для его поэзии вполне характерны свойства, которые, пусть с некоторыми оговорками, можно было бы назвать натурфилософскими. И пусть взгляды Д. Бурлюка лишены видимой системности и упорядоченности, пусть в них не просматривается опора на какие-либо философские или естественнонаучные учения (хотя и известен интерес поэта к деятельности И. Павлова и других современных физиологов), идейные приоритеты автора вполне очевидны. Они во многом определяются тем мощнейшим жизнеутверждающим пафосом, который так характерен для поэзии Д. Бурлюка. Пусть в некоторых стихотворениях в воспевании смерти, в утверждении всесилия и абсолютности небытия он может иногда превосходить самых мрачных декадентов, все-таки общее впечатление, которое производит поэзия Д. Бурлюка, — это радостное, полнокровное, ненасытное восхваление жизни во всех ее проявлениях.
Мир в поэзии Д. Бурлюка — это как бы огромный организм, некая вечно живущая субстанция, единая физиологическая система. И существование его обусловлено не отвлеченными идеями и умозрительными ценностями — философскими, этическими, эстетическими, политическими и т. д., — а некими органическими процессами, ощущением собственной самодостаточности, уравновешенности, стабильности. Этот мир под стать самому Д. Бурлюку, он — как бы его гигантский автопортрет, каждая деталь, каждый элемент его несет на себе черты автора.