Стихотворения
Шрифт:
Холодный, сверкающий зал царскосельского дворца, ряды золотых стульев, на которых сторожко, даже в каком-то благочинии сидели бархатные, кружевные и густо раззолоченные фигуры…Три кресла впереди — сколок с древних теремных услонов — места царицы и ее старших дочерей.
На подмостках, покрытых малиновым штофом, стоял я в грубых мужицких сапогах, в пестрядинной рубахе, с синим полукафтанцем на плечах — питомец овина, от медведя посол.
Как меня учил сивый тяжелый генерал, таким мой поклон русской царице и был: я поклонился до земли, и в лад моему поклону царица, улыбаясь, наклонила голову. —
Два раза подходила ко мне царица, в упор рассматривая меня. — Это так прекрасно, я очень рада и благодарна, — говорила она, едва слышно шевеля губами. Глубокая скорбь и какая-то ущемленность бороздили ее лицо.
Чем вспомнить Царское Село? Разве только едой да дивным Феодоровским собором. Но ни бархатный кафтан, в который меня обрядили, ни раздушенная прислуга, ни похвалы генералов и разного дворцового офицерья не могли размыкать мою грусть, чувство какой-то вины перед печью, перед мужицким мозольным лаптем.
Гостил я и в Москве, у царицыной сестры Елизаветы Феодоровны. Там легче дышалось и думы светлее были…Нестеров — мой любимый художник, Васнецов на Ордынке у княгини запросто собирались. Добрая Елизавета Феодоровна и простая, спросила меня про мать мою, как ее звали и любила ли она мои песни. От утонченных писателей я до сих пор вопросов таких не слыхал.
Так развертывается моя жизнь: от избы до дворца, от песни за навозной бороной до белых стихов в царских палатах.
Не изумляясь, но только сожалея, слагаю я и поныне напевы про крестные зори России. И блажен я великим в малом перстам, которые пишут настоящие строки, русским голубиным глазам Иоанна, цветущим последней крестной любовью…
1919
Из заметок
Я — мужик, но особой породы: кость у меня тонкая, кожа белая и волос мягкий. Ростом я два аршина, восемь вершков, в грудях двадцать четыре, а в головной обойме пятнадцать с половиной. Голос у меня чистый и слово мерное, без слюны и без лая; глазом же я зорок и сиз: нерпячий глаз у меня, неузнанный…
В обиходе я тих и опрятен; горница у меня завсегда, как серебряная гривна, сияет и лоснится; лавка дресвяным песком да берёстой натерта — моржовому зубу белей не быть. В большом углу Спас поморских зеленых писем — глядеть не наглядеться: лико, почитай, в аршин, а очи, как лесные озера…Перед Спасом лампада серебряная доможирной выплавки, обронной работы.
В древней иконе сердце и поцелуи мои. Молюсь на Андрея Рублева, Дионисия, Парамшина, выгорецких и устюжских трудников и образотворцев…
Родом я из Обонежской пятины — рукава от шубы Великого Новгорода. Рождество же мое — вот уже тридцать первое, славится в месяце беличьей линьки и лебединых отлдетов — октябре, на Миколу, черниговского чудотворца…
Грамоте я обучен семилетком родительницей моей Парасковьей Димитриевной по книге, глаголемой Часослов лицевой. Памятую сию книгу, как чертог украшенный, дивес пречудных исполнен: лазори, слюды, златозобых Естрафилей и коней огненных.
…Родительница моя была садовая, а не лесная, во чину серафимовского
Пеклеванный ангел в избяном раю — это я в моем детстве…С первым пушком на губе, с первым стыдливым румянцем и по особым приметам благодати на теле моем был я благословлен родителью моей идти в Соловки, в послушание к старцу и строителю Феодору, у которого и прошел верижное правило. Старец возлюбил меня, аки кровное чадо, три раза в неделю, по постным дням, не давал он мне не токмо черного хлеба, но и никакой иной снеди, окромя пряженого пирожка с изюмом да вина кагору ковшичка два, чистоты ради и возраста ума недоуменного — по древней греческой молитве: К недоуменному устремимся уму…
Письма из Кожеозерска, из Хвалынских моленен, от дивногорцев и спасальцев кавказских, с Афона, Сирии, от китайских несториан, шелковое письмо из святого города Лхаса — вопияли и звали меня каждое на свой путь. Меня вводили в воинствующую вселенскую церковь…
Жизнь моя — тропа Батыева: от студеного Коневца (головы коня) до порфирного быка Сивы пролегла она. Много на ней слез и тайн запечатленных.
Я был прекрасен и крылат В богоотеческом жилище, И райских кринов аромат Мне был усладою и пищей. Блаженной родины лишен И человеком ставший ныне…Осознание себя человеком произошло со мной в теплой закавказской земле, в ковровой сакле прекрасного Али. Он был родом из Персии и скрывался от царской печати (высшее скопчество, что полагалось в его роде Мельхиседеков). Родители через верных людей пересылали ему серебро и гостинцы для житейской потребы. Али полюбил меня так. как учит Кадра-ночь, которая стоит больше, чем тысячи месяцев. Это скрытое восточное учение о браке с ангелом, что в русском белом христианстве обозначается словами: обретение Адама…
Али заколол себя кинжалом…
Меня арестовали на Кавказе; по дороге в тюрьму я угостил конвойных табаком с индийским коноплем и, когда они забесновались, я бежал от них и благополучно добрался до Кутаиси, где жил некоторое время у турецких братьев-христиан…
О послушании моем в яслях и купелях скопческих в Константинополе и Смирне, в садах тамошних святых тебе, милый. Выведывать рано, да и не вместишь ты ангельского воображения…
Саровский медведь питается медом из Дамаска.