Сто дней, сто ночей
Шрифт:
На стол залезаю как-то боком, чтобы нечаянно не просмотреть врага. Тонкие доски ящика прогибаются под тяжестью моего тела. Теперь надо заглянуть в пробоину. И опять то же сковывающее движения чувство на несколько мгновений захлестывает меня. «Брось, Митяй!» — подбадриваю себя. Холодный пот выступает на спине. Чувствую, как нательная рубашка липнет к лопаткам.
Хоть бы Семушкин подоспел. Но нет, он словно провалился сквозь землю. Неужели пулеметный огонь прижал всю роту к земле под самыми стенами дома?
По коридору раздается
Задумывался ли кто над тем, как в минуту смертельной опасности бывает трудно, мучительно тяжело повернуть голову в сторону на одну-две секунды? Дверь, на которую я смотрю, точно превратилась в огромного удава. И нет сил оторваться от ее темнеющего пустотой проема.
Каждая секунда промедления — несколько погибших товарищей. «Да решишься ли ты, наконец?!» — почти вслух выкрикиваю я. Голова медленно, словно привинтили ее на ржавые шарниры, поворачивается в сторону пробоины. Вот разрушенная стена, которая обвалилась от взрыва гранат. «Вижу, вижу!» — захотелось крикнуть на весь дом.
Немцы, устроив нечто вроде баррикады в дверях, поставили на нее пулемет. Второй где-то дальше — не видно. У пулемета три фашиста. Немного дальше еще несколько автоматчиков.
Из кармана шинели достаю лимонку и, выдернув кольцо, бросаю прямо на пулемет. Крики сливаются с грохотом разрыва. И в то же мгновение хлесткое «ура» врывается в окна и двери здания.
Пробую втиснуть в дыру дуло автомата, но что-то острое колет меня сзади. Оборачиваюсь — и чуть не падаю в объятия фашиста.
— Русс, — тихо шипит гитлеровец. — Русс, — зачем-то повторяет он, словно смакует понравившееся слово.
Я знаю, что его палец лежит на спуске винтовки и малейшая попытка направить на него автомат может кончиться для меня плохо. А этот бандюга ждет, будто собирается по капле высосать мою кровь.
И вдруг во мне закипает жгучая, острая ненависть. Кровь бросается мне в лицо.
— Стреляй, гад, коли! Видишь, не боюсь всей вашей своры! Стреляй, сука!
Мой исступленный крик гулко отдается в пустой полутемной комнате. Я уже ничего не соображаю, я кричу какие-то проклятия, перемешанные с дикой бранью человека, доведенного до исступления.
— Фашист, гад, сволочь!..
Что-то звериное обозначилось на сухом обветренном лице немца. Он выше поднимает винтовку, по-видимому намереваясь всадить пулю мне в грудь. «Вот и все, Митяйка, вот и все», — последнее, что шепчут губы. Кадриками кинопленки мелькают передо мной мать, Колька Булахов, Сережка, дядя Никита, Фрося. Девушка смотрит задумчиво, как будто хочет сказать мне что-то очень важное…
А фашист медлит, точно наслаждается моей беззащитностью.
— Митрий, погодь маленько, я сейчас! — узнаю я голос друга.
Немец вздрагивает, и в ту же секунду я бросаюсь на него сверху. Грохнул выстрел. Чувствую, как царапнуло левое плечо. Но я жив, жив!.. Мы оба
— Хенде хох, фриц паршивый! — кричит над нами Семушкин. — Ишь ты, что надумал! Да я тебе за это, баранья твоя башка, знаешь что сделаю! — угрожающе говорит он немцу, припирая его к стене.
Я с трудом поднимаюсь и разыскиваю свой автомат, оброненный во время свалки. По коридорам пробегают чаши — это я вижу по серым шинелям. У меня такое ощущение, словно по моим волосам только что пропустили электрический ток.
К вечеру того же дня последняя комната очищена от фашистов. Их трупы устилают пол обоих этажей. Пленных мы отправляем в тыл.
— Вот и снова, товарищи, этот дом наш! — радостно говорит Федосов.
— Он и был наш, только временно мы сдавали его в наем, — шутит Смураго.
У него перевязана голова, но он не уходит в тыл.
— Чем зацепило? — спрашиваю его.
— И сказать стыдно, — отвечает Смураго.
— Что ж тут стыдного?
Он трогает рукой повязку возле уха и смеется.
— Видишь ли, какое дело получилось. Сцепились мы с одним офицером. Ни я его, ни он меня не можем свалить. Дай-ка, думаю, я его головой садану. Садануть-то саданул, только без половинки уха остался.
— Как так?
— Откусил, сволочь…
Дружный залп смеха перекатывается по дому.
— А ты бы ему нос открутил, — советует один из новичков.
— Да я и так открутил, только не нос, а башку. Вон он там лежит, — показывает Смураго в конец коридора.
Дядя Никита осматривает мое плечо и перевязывает. Царапина пустяковая. Через недельку и следа не останется.
Мы бродим по всему дому, как настоящие хозяева. Во всех комнатах, коридорах, проходах валяются трупы фашистов да висит какой-то затхлый, удушливый запах. Это от них же. Словно перед тем как идти на войну вся немецкая армия долго лежала в большом сундуке, пропитанном нафталином и еще черт знает какой трухлятиной.
Я и Семушкин рассматриваем нашу бывшую позицию у западных окон. Здесь все сгорело. Только кучи золы лежат по углам да кое-где чернеют обгоревшие кипы бумаг.
Смотрим в окна. Перед нами высятся руины заводских корпусов. Там еще немцы. Но завтра-послезавтра их там не будет. Не будет их и во всем городе. Разве только кучи мертвецов останутся лежать, где их застала смерть, да покосившиеся хоботы пушек будут еще долго посматривать на Волгу зловещими черными жерлами. Неожиданно я вздрагиваю от прикосновения чего-то мягкого.