Сто дней, сто ночей
Шрифт:
— Не-е, не буду, — смеюсь я.
— Без подвоха?
— Без подвоха!
Тут он рассказывает про Колупаева: как тот сманивал его уплыть на льдине, но он, Журавский, не согласился. Теперь он стал понимать больше, и вообще он уже не тот, кем был прежде. Если я хочу, чтобы он сделал что-нибудь для меня, то, пожалуйста, хоть сию же минуту. Я говорю ему, что мне ничего не надо, а если появится у него желание, пусть приходит к нам во взвод, и мы примем его в наше товарищество. Журавский обещает подумать.
— Откуда
— За «особой московской» посылали. Вот она, — показывает он на торчащее горлышко поллитровки.
— Ну, как там? — спрашивает меня Федосов, когда мы входим.
— Все в порядке, товарищ старший лейтенант.
Я умалчиваю о случае с Журавским, чтобы не нарушить веселое настроение пирующих.
Замполит продолжает прерванную нашим приходом речь:
— Так вот, товарищи! Мы вынесли такие тяготы, выдержали такое испытание, которое не под силу никакому другому народу. Так выпьем, товарищи, за силу духа русского народа, за его несокрушимое единство… — Он обводит всех глазами. — За русского воина, друзья!
— Ур-ра-а! — сдержанно кричим мы.
Я чокаюсь с дядей Никитой и Смураго и залпом выпиваю разбавленный спирт.
— Запевай, друзья! — предлагает кто-то.
Расплескавшиеся волны разговора утихают, звон банок, ложек, котелков прекращается. Из-за стола поднимается широкоплечий лейтенант-краснооктябревец с черной шапкой кудрей и, взмахнув ими, густым баритоном начинает:
Есть на Волге утес, Диким мохом оброс От вершины до самого края… И стоит сотни лет,— подхватывают все, словно давно уже облюбовали вот именно эту песню.
Мы не беспокоимся о том, что враг может услышать песню и нарушить наше торжество. Каждый из нас думает: «Пусть слышит. Мы не боимся его. И никто не сможет помешать нам петь о Волге, об утесе, воплотившем в себе силу русской вольницы. Мы не видели этот жигулевский утес, но мы знаем, что город, где мы сражались, — это то самое, о чем поется в песне».
Языки пламени на «катюшах» пляшут и рвутся, разбрасывая по стенам качающиеся тени поющих.
Эхо могучей песни, как хлесткий удар весенней волны, перекатывается по коридорам, комнатам, этажам. И, разбиваясь на множество брызг, просачивается на улицу — через окна, проломы, пробоины. Мы слышим, как под порывами ветра вздыхают руины.
Отгремели последние бои. Над городом повисла непривычная тишина. Только кое-где еще хлопнет выстрел-другой да прокатится взрыв мины. Среди руин, группами и в одиночку, как неприкаянные, бродят немцы в поисках пищи. Грязными лентами висят на них лохмотья обмундирования. Брошенные винтовки, пушки, танки, сбитые самолеты, боеприпасы разного назначения, огромное
Мы стоим на берегу Волги и смотрим на колонну пленных, которая, как огромный серый рукав на ветру, извивается вдоль реки. Голова колонны скрывается за островом Зайцевским, а хвост еще где-то на этом берегу, в районе переправы.
До нас долетает неясный перестук тысяч пар кованых сапог, смешанный с беспрерывным гулом хриплого кашля простуженных глоток. Редкими точками выделяются на снегу конвоиры. Кое-где поблескивают стекла машин.
Вечерний воздух напоен золотистой пылью изморози.
— Давно мы ждали этого дня, — нарушает молчание замполит.
Федосов хлопает себя по карманам полушубка и вытаскивает кисет. К нему подходят замполит, Бондаренко, фельдшер.
— Что-то свой не курится, — улыбается капитан.
Мне тоже хочется попробовать из кисета старшего лейтенанта. Он с недавних пор курит самый настоящий легкий табак.
— А мне разрешите? — спрашиваю я, протискиваясь к командиру роты.
Федосов смотрит, улыбается, сверкая плотными, здоровыми зубами. Капитан щурится и, что-то вспомнив, засовывает руку в карман.
— Чуть было не забыл. — Он вытаскивает пачку «Беломора». — Вот. Гвардейскому сержанту положено курить хорошие папиросы. — Он протягивает мне пачку.
— Бери! Да всю, всю — товарищей угостишь.
Я принимаю подарок и благодарю.
— Ну, пошли, — говорит капитан, — наш Костя дает условный сигнал.
Повар стоит внизу и машет салфеткой. Это значит: ужин готов. Офицеры спускаются вниз. Меня окружают солдаты.
— Разрешите, товарищ гвардии сержант!
— Можно закурить?
— Вот это да!
— Настоящий «Беломор»!
Струйки ароматного дыма лиловой паутиной повисают в воздухе. Последнюю папиросину берет Смураго. Он и Семушкин ездили сегодня в штаб армии и вернулись с наградами.
Мы с Семушкиным остаемся вдвоем.
— Ты что, дядя Никита?
Он улыбается и сопит.
— А ведь я, Митрий, тово, получил письмо.
— От нее?
— Самолично!
— Поздравляю!
— Спасибо, Митрий.
Папиросный дым приятно щекочет ноздри.
— Давай сходим на могилу Сережки, — предлагаю я.
Дядя Никита молча кивает головой.
Спускаемся в овраг. Небольшой холмик Сережкиной могилы запорошен искрящимся под лучами вечернего солнца снежком.
— Спи спокойно, наш дорогой товарищ и друг! — торжественно говорит Семушкин.
Я не знаю, что сказать. В горле першит, веки теплеют. Вспоминаю фотографию, которая хранится у меня в кармане. Зачем мне она? Ведь война еще не кончена, и она может погибнуть вместе со мной. Пусть эта девочка с косичками лежит здесь же, вместе с Сережкой.