Столп. Артамон Матвеев
Шрифт:
Хотелось, чтобы все прежние дворцовые мерзости остались в старом Тереме, но куда от людей денешься: Иван Михайлович Милославский ухватился за власть руками-ногами. Десять приказов под себя подгрёб и нигде не успевает.
Фёдор Алексеевич вдруг по тишине затосковал, по молитве светлой, сокровенной.
— Государь! Государь! — Одоевский дотронулся до локотка царского. — Во дворец поспешим.
Показал за Москву-реку. А там — белая стена. То ли снег, то ли град. И тучка-то вроде серая, не страшная. Но холодом дохнуло ледовитым. Пошли, побежали.
Василий
И только они забежали под своды галереи, как с небес посыпался, круша деревья, просекая деревянные пластины на куполах, — небывалый град. В небесах аж трещало. Градины падали с куриное яйцо.
На дворе — стихия, а во дворце — уныние. Прямо с посольского съезда пришёл к царю Никита Иванович:
— Поляки требуют Киев и Чигирин. Упёрлись, как бешеные быки.
— Послов король прислал к моему величеству знаменитых, да бесчестных! — вспылил Фёдор Алексеевич. — О Журавинском договоре ни слова не промолвили. А ведь по сему договору король обещает турецкому султану давать против России десять тысяч войска.
Никита Иванович поклонился:
— Я припру, великий государь, Чарторыйского Журавинским договором. Приберегаю сей довод.
— Уж больно мы с ними носимся! — Было видно, Фёдор Алексеевич не на шутку рассердился. — Огласи ты им, Никита Иванович, указ моего величества: пусть домой уезжают. Тотчас! Тотчас! Без них от султана оборонимся. У нас нынче затеяно дело для обороны куда как верное.
Фёдор Алексеевич говорил об Изюмской черте. Затея добрая, да не скорая, но старый князь порадовался решению царя отпустить послов. Если королю и впрямь дорог договор — поумерят гордыню.
На улице лежал снег и град, в кремлёвских хоромах затапливали печи. Фёдор Алексеевич с Языковым и Лихачёвым, расположась у огонька, слушал доклады о старых засеках и смотрел чертежи Изюмской черты. Указ о строительстве крепости на Изюмской сакме [52] был уже послан стольнику Григорию Касогову.
Граница России в конце царствия Алексея Михайловича отодвинулась на юг на сто пятьдесят, а где и на двести вёрст. Фёдор Алексеевич начал раздачу южных земель дворянам в первые же месяцы царствия. Указ был дан 3 марта 1676 года, а в 1678-м за дворянами уже числилось 13 960 крестьянских дворов, да князь Василий Васильевич Голицын сверх того имел 3541 двор.
52
Сакма — пути татарских набегов.
Люди и их животы нуждались в защите от крымских набегов. Чертёж указывал: стена Изюмской обороны будет семь метров высотой, в ширину — восемь с половиной. Перед стеной пятиметровый ров.
Просмотрел Фёдор Алексеевич планы ещё одной черты, от Верхнего Ломова через Пензу к Сызрани.
— Где стены, там и жизнь! — осенил чертежи крестным знамением.
— Земли во всех этих краях плодородные, и тепла больше, — сказал
Царь вздохнул: требовала латания и старая Белгородская черта. Хан Селим-Гирей в нескольких местах устроил громадные проломы.
Тут же, у печи, сочинили указ Касогову, пусть осмотрит старую черту и пришлёт отписку, сколько средств нужно на новые стены и на восстановление старых.
Затевая великое каменное строительство, Фёдор Алексеевич ещё в начале 1678 года устроил перепись. Оказалось, что он, самодержец земли Русской, имеет 88 тысяч крестьянских дворов. Бояре, окольничие, думные дворяне все вместе — 45 тысяч, патриарх — 7. Самый богатый боярин — 4600, а вот церковная собственность была самой большой — 116 461 крестьянский двор.
Фёдора Алексеевича озаботила другая статистика. На одного дворянина приходилось в среднем меньше одного тяглового двора. Дворянство — сила царства, и сила эта была нищая.
— Ох, Господи! — пожаловался Фёдор Алексеевич своим приятелям. — Земля есть, но откуда крестьян взять, чтоб посадить на землю?
— А не многовато ли народа у церкви? — спросил прямодушный Лихачёв. — Ты, государь, моление владык исполнил — упразднил Монастырский приказ, пусть и владыки порадеют о государственной пользе.
— Забирать земли у святых обителей? — Фёдор Алексеевич головой покачал. — Как с таким к патриарху подступишься?
И тут доложили: святейший Иоаким приехал.
Патриарх вошёл, ласковый, радующий, но все-то жилочки у царя-отрока сделались хрустальными, того и гляди, расколется.
Иоаким удивился жарко пылающей печи:
— На улице теплынь.
— А снег? А град?
— Ручьи на дорогах. Увы! Увы! На огороды смотреть больно. Месиво.
— Отче! Помолись о нас, грешных! Одно Господь взял, пусть в ином наградит! — Детское было и в лице Фёдора Алексеевича, и в голосе.
Святейший ощутил, как вскипают в сердце умильные слёзы: самодержец ростом высок и учен зело, но — ведь подросток. Хотелось погладить паренька по худой шее, до волос дотронуться. Алексей Михайлович волосы стриг, а Фёдор вон какие отрастил. Иоаким приехал говорить о деле, о труднейшем, посольском, и чувствовал себя почти виноватым — такую гору приходится взваливать на размашистые, но уж такие худющие плечи великого отрока.
— Ваше величество! Сын мой! Я слышал в Думе — ты изволил дать отпуск королевским послам.
— Они хотят того, что им не принадлежало от века и не будет принадлежать до Страшного Суда.
— Слава тебе, государь! — Умные карие глаза патриарха излучали любовь и смех. — Такие уж они, ясновельможные, приехали своею панской милостью нас одарить, но торгуются, как жиды. Такая порода. Цену хотят взять за мир немыслимую, а того не понимают: у мира цены вовсе нет. Сё Промысел Божий, бесценный. На мир денег не надобно, деньги подавай войне. Вот и осмелюсь, великий государь, молвить перед тобою слово сердца моего. Нет греха переплатить за мир, всё равно будешь в выгоде.