Столыпин
Шрифт:
Беда, конечно, если орловский штабс-капитан встревал по-своему:
– А что, господа-выпивохи? Разве нет у нас в шаляве чего такого поесть-попить?
Шалява – не то одесская, не то архангельская шаланда, по-северному шелонь. Крепкая лодка, однако. С хорошим рундуком на корме. С крепчайшими лавками, на которых и прислуге места хватает. Одна такая лодчонка сразу в несколько пар ног топотала. Кто шел целовать ручку у панны Ольги, кто тащил корзину с вином, кто хлопал по плечу предводителя, а кто по должности услужающего ковры на холме травянистом раскидывал. Всяк знал свое место. Здесь не было чиновничьих канцелярий; здесь
– А что, Петр Аркадьевич, будут ли крепость выкупать?
– Ай, верно. Вы все знаете. Уж не скрывайте, шановный пан. Кто, кроме вас, разъяснит нам все это?
– Никто иной не разъяснит, истинно так.
Добрым соседям, которые были ближе к предводителю, по наивности казалось: стоит «разъяснить», как все сразу и наладится.
Крестьянских беспорядков в этом крае было меньше, нежели в какой-нибудь Саратовской или Костромской области. Но сие объяснялось проще простого: страх Божий! Страх перед паном. Еще и сотни лет не прошло, как литовские земли, вместе с польскими же, присоединились к Российской империи. А где, когда и во всей-то Европе с быдла драли шкуру так, как под польской рукой? Все эти так называемые польские конфедераты были отнюдь не против своего господина – господина русского, да что там – против самого царя; и если загоралась местная усадьба, так это было скорее исключением из правила, нежели самим правилом.
Но мог ли предводитель здешнего дворянства столь откровенно говорить?
– Как вы все скоры на вопросы! А кто на них ответит? Что у польского, что у русского крестьянина, да хоть и у литовца, – земли нет и не будет. А ведь добровольно мы не отдадим.
Предводитель был помоложе своих соседей, а вот поди ж ты: именно от него требовали ответа. Выкупные платежи как повисли по всей империи, так никуда и не двигались. Что Юрась, что Гаврила, что Донат какой-нибудь – где он денег возьмет, чтобы расплатиться со своим извечным господином? Освобождение без земли – это еще худшее крепостничество. Но опять же – как об этом говорить вслух?..
Сам он часть своих земель сдал в аренду, часть обрабатывали вольные наемники, но отдача была невелика; драть проценты совесть не позволяла, а чужими руками много не сделаешь.
Оставят ли хоть в этот день без вопросов? Под вино, может, и забудут…
Англия нет! И вино помещичьей мысли не мешало.
– Как можно свое раздавать?
– Неяк нельга. На гэтым земля трымается…
– …мается, так я скажу. И ваша, и наша, всякая. Если без хозяина дом сирота, так земля – полная сиротинушка. Вот у тебя, Ленар, – ведь треть запашки не обработана.
– Так, так, мой добрый сосед.
– Так – да не так. Худо! Вон сколько голоты вокруг! Дайте ей возможность поработать.
– Не идут, Петр Аркадьевич.
– А почему ко мне идут?
Тут и не совсем добрый смешок в ответ:
– Аренда низкая. Цены сбиваете. И нам, и себе же в ущерб.
– Да, господа хорошие: я придерживаюсь аренды… пока ничего лучшего не придумаем. Как я могу повышать проценты? Большего мужик не потянет.
– Да нам-то что? Быдло пускай знает свое место. Свинопас – вынь да подай наше!
– Пан Юзеф прав: чужого не трэба. Земля литовска, а маёнтки польски. Еще и крепостные платежи не все выплачены. Гроши – они счет любят.
Вот так всегда: собрались вроде бы на бережку посидеть, а дело опять сходкой оборачивается. Ну,
Скот только и выручает. Мясо да масло с удовольствием уйдет на еще более нищие мазовецкие земли, да хоть и дальше, в Европу.
Конечно, засыпая вопросами, на которые все равно не было ответа, господа-соседи не без зависти говорили. Хорошо, мол, говорить о низкой арендной плате, когда у вас, пан предводитель, здесь, в Ковенской губернии, два плодородных имения да по России в разных местах еще пораскидано. А нам, чертям болотным, с каких харчей жить? Опять же сына женить. Крышу гонтовую неплохо бы черепицей покрыть. А то стыд и срам. Жене какую-никакую обнову к Рождеству – католическому ли, православному ли – надо сгоношить? Да и к соседке, хоть и занищавшей, но все же пани, не с пустыми же руками идти. Вот то-то, пан предводитель. Мы тебя выбирали, ты и ответ держи.
III
Петр не мог надивиться на свою пани Ольгу: откуда что взялось? Она словно родилась на этой польско-литовской земле. Когда надоедало спорить с упрямым муженьком, тот же Ленар этаким литовским ловеласом подбегал к ручке:
– Пани Ольга, остановите предводителя своего!..
– …вашего, господин Ленар, – смеялась она беззаботно, ручку не отнимая.
В перебой ему Юзеф шляхетским шажком:
– А что? Так и нам потанцевать не возбраняется. Мы еще хоть куда!..
– …туда, туда, пан Юзеф! Мазурка за мной.
Могло показаться, что при муженьке идет неприличное ухаживание. Тем более что все переместились уже на ковер, к бокалам и жареному поросенку, до которого и Юзеф, и Ленар были большие охотники. Тосты все с тем же подвохом:
– За нашу ясновельможную пани!
– За нашего петербургского благодетеля!
Оно бы ничего, оно бы и неплохо, но все равно противопоставление: местного дворянина – дворянину приезжему. Даже не очень-то зоркий штабс-капитан приметил:
– Сдается мне, нас так ничто и не объединило?..
Надо ответить капитану, а заодно и не очень-то ясновельможным панам:
– За наш общий народный дом, господа! Пора его под крышу подводить. Вот тут уж главное слово пани Олюшки.
– Пора! Где ж я буду мазурку танцевать?..
Примолкшие за поросенком гостейки начали чесать затылки. Танцевать-то куда бы ни шло, да ведь речь о деньгах шла… Поначалу, когда молодой петербургский помещик, после отъезда в Москву отца, занял весь большой и уютный дом, начались новоселья и непременные балы. Местные пани тщились затмить большой петербургский свет, о котором имели самое смутное представление. Думалось единое: побольше открыть сытую грудь да погуще вздеть на нее семейные бриллианты. Но пани Ольга являлась хоть и в столичных платьях, а бриллиантами особо не бряцала. Тогда ее на топот начали брать – особенно в мазурке-то! Иногда казалось: из недалекой Беловежской пущи стадо бодливых зубров и зубрих через рухнувшие границы принеслось; роскошный буковый паркет был все-таки послабее дубового, слишком откровенно покрякивал. Управитель Колноберже, разорившийся шляхтич и танцор отменный, перед хозяином посетовал: