Страна Печалия
Шрифт:
— Пойдемте, батюшка, рад вам служить всей душой. Вы только помяните меня, грешного, в молитвах своих, а я уж помогу, чем смогу, — продолжал он непрестанно говорить, пока шли к покосившемуся монастырскому сараю.
Там Анисим снял с пояса большой ключ, открыл дверь и нырнул в темноту, где незнающий человек тут же или бы спотыкнулся о что- нибудь, или разбил себе лоб, потому как свет проникал в помещение лишь через узкое пространство двери. По этой причине Аввакум не решился войти внутрь и дождался, пока Анисим вытащит во двор его дорожный сундук, где у него находились самые необходимые вещи и богослужебные книги,
Аввакум внимательно осмотрел замки и убедился, что они целы и невредимы, сдержанно поблагодарил Анисима за заботу о его вещах и заметил, как глаза того хищно блеснули, когда взгляд его упал на извлеченные им из сарая вещи.
— Это и все добро, что вы с собой из Москвы привезли, или еще где имеется? — с любопытством поинтересовался Анисим. — Не много же вы добра нажили…
— Сколько есть, все мое, — отмахнулся Аввакум от назойливых вопросов не в меру любопытного монаха, — помоги лучше до ворот дотащить, там меня человек поджидает. Да, а санок каких не найдется у вас? Потом верну обязательно.
— Найдутся и санки, на которых дровишки возим. Только боюсь, как бы кто не хватился их, наживу тогда очередных неприятностей за доброту свою, — намекнул он на необходимость платы за пользование монастырским имуществом.
— Погоди, на ноги встану, там и отблагодарю, — пообещал Аввакум.
— Как скажете, батюшка, — тут же покорно согласился Анисим, — у нас так говорят: коль чего не дадут, то и в грех не введут. — С этими словами он юркнул куда-то за сарай и вскоре возвратился с небольшими санками, на которые они сообща взгромоздили сундук, а сверху поставили и ларец.
Когда они дотащили сани до ворот, то Анисим еще издали заприметил стоящего снаружи Фому и радостно, будто родному человеку, закричал:
— А-а-а… вот кто в помощниках у вас, Фома-неверующий собственной персоной! Давненько тебя не видел, где прячешься? Чего не заходишь? А то наш настоятель несколько раз тебя поминал, мол, сказано было тебе еще по осени, до Покрова, воротины на столбы навесить, а тебя и днем с огнем не сыщешь. Когда обещанное-то выполнишь? Так и доложу отцу-настоятелю, что тебя видел, и ты опять от работы отказался. А уж он пусть поступает, как знает с тобой. Может, и епитимью наложит, как тогда жить станешь?
— Принесла тебя нелегкая, как знал, не хотел еще идти, — сплюнул на землю Фома. — Ты меня епитимьей своей не стращай, а то у меня тоже есть что про тебя настоятелю рассказать. Устинья моя на той неделе видела, как ты на базаре сапоги продавал, а они никак не твоего размера, стало быть, стибрил опять у кого-то. Мне твой грех этот давно известен, вот и доложу отцу-настоятелю, каков ты есть. Поглядим тогда, кого первым накажут. Я и с вашей епитимьей проживу, а вот тебя из монастыря как есть выпрут, точно говорю, мое слово верное.
— Ладно-ладно, остынь, — примирительно заявил Анисим. Глазки его при том хитро заблестели, и он, переведя взгляд с Фомы на Аввакума, торопливо стал объяснять:
— Сапоги те мне от младшего брата достались, а размер точно не мой. Что же мне с ними делать? Вот и отправился на базар продавать. Большого греха в том нет…
— Грешно, коль монашествующий человек торговлей занялся, — назидательно обронил Аввакум, которому никак не хотелось становиться свидетелем начавшейся перепалки, в которой вряд ли
— Да, а отец Павлиний в монастыре или опять отъехал куда? — спросил он Анисима, который решил за лучшее укрыться за монастырскими стенами, пока Фома не обвинил его еще в чем-то, и уже направился обратно, даже не попрощавшись.
— Даже не знаю, — ответил тот на ходу, чуть полуобернувшись, — вроде бы еще не возвращался, как третьего дня уехал куда, завтра поинтересуйтесь… — И с этими словами скрылся из виду.
— Ладно, поинтересуюсь, — неопределенно проговорил Аввакум и, обратившись к Фоме, сказал:
— Ну, что, поехали?
— Ага, — однозначно согласился тот и впрягся в сани.
К новому жилищу Аввакума они шли молча, и каждый думал о своем. Фома мечтал, как бы побыстрее вернуться домой, забраться в свой теплый угол и там, как он делал каждый зимний вечер, рисовать в воображении, что когда вновь наступит долгожданное лето, то он непременно сбежит куда подальше от давно надоевшей ему жены с ватагой таких же, как он, молодцов с неуспокоенной душой.
В Тобольске он и так уже порядком подзадержался, сойдясь с Устиньей, и без малого два года маялся от безделья. Натура его не позволяла сидеть долго на одном месте, душа требовала частых перемен, а потому любил он проходить за день по многу верст, узнавать новые, ранее неизвестные места, знакомиться с людьми, ночевать где-нибудь под кустом на берегу малой речки и знать, что никто завтра не явится по его душу и не отправит на работу.
Тем и нравилась ему Сибирь, что можно было здесь жить так, как душе твоей угодно, оставаясь человеком вольным и независимым. Но год от года становилось все больше желающих закабалить его, Фому, приставить к какому-то занятию, которое ему и даром не нужно. То воеводский дьяк объявится, то игумен монастырский. И все норовят снарядить его в работу, заставить делать что-то ему, Фоме, неприятное и ненужное, да не таков он, чтоб дать накинуть себе на шею хомут работной лошади.
И раньше с других мест уходил он, как только чувствовал повышенный интерес к себе власти государственной или церковной, а иной на Руси пока, слава богу, не придумали. И пока что он силен и живет в нем вольный дух свободного человека и ноги в состоянии уносить его от кабалы господской, будет он, Фома, идти все дальше и дальше, покуда не найдет уголок, где до него никому не будет дела.
Аввакум же, наоборот, думал, как бы побыстрее обосноваться в новом для него городе и зажить спокойно, размеренно, что у него обычно плохо получалось. Каждый раз, лишь он с семьей начинал чувствовать достаток в доходах своих, и его начинали уважать прихожане, появлялись дети духовные, чем он больше всего гордился, считая главной пастырской обязанностью наличие душ, ему доверявшихся. Как на грех, открывалась ему в чем-то неправда, терпеть которую он не мог и безудержно бросался изводить ее под корень. Но попытки эти заканчивались всегда одним и тем же: зло, с которым он боролся все свои три десятка лет, оказывалось если и не сильней его, то хитрее, коварнее и знало, когда подставить ножку своему противнику и опрокинуть его на землю, подняться с которой ох как непросто. И ведь никто не заставлял его вступать в неравную ту борьбу, рисковать не только собой, но и женой, детьми, которые волей-неволей, а оказывались если и не участниками, то свидетелями его обидных проигрышей и очень редко малых побед…