Страна восходящего солнца
Шрифт:
Достойная смерть не была связана также с понятием достижения некоего позитивного результата, «конечного успеха для соратников» (как в известной советской истории об Александре Матросове или французском сюжете о Жанне д'Арк – «они отдали жизнь, чтобы мы…»). Чаще она даже обязана была его не иметь – так, чтобы стать традиционным японским сюжетом, истории о Жанне д'Арк не хватает в сущности немногого – окончательного поражения той стороны, за которую она сражалась. Тогда стойкий привкус хоганбиики,т. е. сочувствия искренней, и поэтому проигрывающей стороне, ей был бы обеспечен. Все остальное – красота, элемент чуда, верность господину, доблесть, ранняя смерть – в этой истории содержится с избытком. Даже истории о мести (которых немало в японском фольклоре) не всегда заканчиваются логично – смертью обидчика, как этого подсознательно ждет читатель-неяпонец. По словам Ямамото Цунэтомо, «иногда месть заключается в том, чтобы ворваться к врагу и быть зарубленным», продемонстрировав
Достойная смерть должна была быть красивой – после всего прочитанного вдумчивому читателю не покажется парадоксальным такое заявление. Красота здесь заключается, конечно, не столько в эстетизации чего-то, связанного с бренными останками человека (хотя самурай должен был выглядеть опрятно и красиво и в миг своей гибели, об этом неустанно повторяет Цунэтомо), а скорее в том понятии, которое вложено и в русскую поговорку «на миру и смерть красна». «Красна» – то есть «достойна» и «заставляет о себе говорить». Конечно, все это трудно понять и тем более оправдать в эпоху тотальной войны с полной утратой всех смыслов и побудительных причин к ее ведению, когда воины начинают воеприниматься только как «жертвы» и «палачи», «свои» и «чужие», а лицемерная «общественная мораль» требует прекратить демонстрировать кровавые кадры с мест боев, как будто от этого реалии войны перестанут быть именно такими.
Но ведь и сегодня отдельные примеры «героической смерти» активно эксплуатируются – как правило, все с теми же достаточно мелкими целями «патриотического воспитания» и т. д. Естественно, подобные цели (выработка преданности клану, господину, государству) преследовала и самурайская мораль, но этим она не ограничивалась, что дало Мисиме право заявлять: «"Хагакурэ" наделена великой красотой – красотой льда». Самурайская мораль учила человека встречать смерть гордо и красиво, с неподражаемым достоинством, вполне сознавая абсурдность бытия задолго до экзистенциализма, который наверняка показался бы самураю слишком половинчатым и слабым по своей внутренней сути.
Конечно же, важным было то, чтобы смерть была обставлена некими приемлемыми внешними обстоятельствами – если умирать, то желательно от руки доблестного врага, на поле боя, на виду у тех, кто мог затем поведать об этом другим (отсутствием любви к славе, в том числе посмертной, самураи никогда не страдали), при возможности – совершив некое славное деяние, продемонстрировав свое боевое мастерство, доблесть, презрение к боли, невероятную силу духа и тела, верность господину или всем тем, с кем связан узами долга, дружбы, любви, каких-либо иных чувств. Смерть также считалась некой отплатой, благодарностью за благодеяния, совершенные по отношению к самураю его родителями, господином и т. д., высшим выражением любви, отплатой, которую невозможно превзойти и не оценить. В дополнение ко всему наиболее прекрасная, по самурайским понятиям, смерть должна была быть одинокой(в смысле – без союзников), но, конечно, на виду у врагов, ибо одна ветка цветущей сливы лучше воплощает суть сливы, чем множество веток (как тут не вспомнить капитана Ахава из «Моби Дика», кричащего в пылу последней охоты на Белого Кита: «О, одинокая смерть в конце одинокой жизни!»).
Можно приводить множество примеров, которые соответствуют приведенному выше описанию, но мы ограничимся одним – описанием последнего боя знаменитого слуги Минамото Ёсицунэ, воина-монаха Бэнкэя, взятым из «Сказания о Ёсицунэ». Пока Ёсицунэ готовился к сэппуку (ибо просто счел ниже своего достоинства вступать в бой с ордой врагов низкого ранга), его немногочисленные вассалы гибли один за другим. Вскоре остался один Бэнкэй, который, в последний раз повидав господина, помолился об удачном перевоплощении, чтобы и дальше служить перерожденному Ёсицунэ. «Бэнкэй встал в воротах навстречу напиравшим врагам. Он рубил навзлет и наотмашь, он протыкал животы коням, а упавшим всадникам отсекал головы ударами нагинаты под шлем либо оглушал их ударами тупой стороной меча и резал насмерть. Он рубил направо, налево и вокруг себя, и ни один человек не мог к нему подступиться и схватиться с ним лицом к лицу. Бессчетное количество стрел торчало в его доспехах. Он ломал их, и они повисали на нем, как будто надел он шиворот-навыворот соломенную накидку мино. Оперения черные, белые и цветные трепетали под ветром, словно метелки тростника в осеннюю бурю на равнине Мусаси. В безумной ярости метался Бэнкэй, нанося удары на все стороны, и нападающие сказали друг другу: «Что за диво! Сколько своих и чужих перебито, и только этот монах при всем безумстве своем жив до сих пор! Видно, самим нам не справиться с ним. Боги-хранители и демоны смерти, придите на помощь
Впрочем, не всем самураям в реальной жизни могло так повезти, как Бэнкэю. Многие умирали от болезней, старости, некоторые – в результате казни (считавшейся достаточно унизительной смертью – будь это обезглавливание, утопление, сожжение, распятие или иные, еще более мучительные или особо позорные виды смертной казни). Но даже в этом случае самурай мог своих врагов – в человечьем ли обличье или в виде болезни, старости, голода или холода – «заставить уважать себя». Для этого он должен был принять свой конец столь же бестрепетно, как и на поле боя. «Когда Ямамото Дзинъэмону исполнилось восемьдесят лет, он заболел. Со временем ему стало так плохо, что он с трудом сдерживал стоны. Тогда кто-то сказал ему: "Вам будет лучше, если вы будете стонать. Не стесняйтесь!" – "Это будет неправильно, – ответил старый самурай. – Имя Ямамото Дзинъэмона известно всем. Он не опозорился ни разу за всю свою жизнь. Поэтому он не может позволить людям слышать свои стоны даже перед смертью"». К этому пассажу из «Хагакурэ» мы можем добавить, что позором могло считаться практически любое проявление слабости перед смертью, и не зря знаменитый сподвижник Такэда Сингэна, Баба Нобухару, написал на свитке у себя на стене спальни: «Поле битвы – мое убежище» (то есть «в бою я как дома, но и дома я не забываю о том, что весь мир – это поле битвы»). Все теоретики бусидо превозносят готовность к быстрому, спонтанному решению, которое оказывается самым верным и достойным. Это относится и к готовности встретить смерть.
В особенности самурайский идеал достойной смерти стал важен в относительно мирную эпоху Токугава, когда редкими стали не то что войны и мятежи, но значительно меньше стало поединков между отдельными самураями. Поэтому таким идеологам бусидо, как Ямамото Цунэтомо, оставалось только вздыхать по насыщенной опасностью и риском смерти ушедшей эпохе. Оба знаменитых самурайских трактата XVII столетия – «Будосесинсю» и «Хагакурэ» – можно считать своеобразными «самурайскими утопиями», обращенными назад, к «золотому» веку самурайства, во времена, когда гораздо легче было найти достойную смерть. Добавим – и Дайдодзи Юдзан, и Ямамото Цунэтомо, по иронии судьбы, умерли своей смертью, прожив, соответственно, 90 и 60 лет…
Читатель вправе воскликнуть: да ценили ли самураи свою жизнь и жизнь как таковую вообще? Конечно, ценили, как и все люди на этой земле. Просто само их мировоззрение, многолетние тренировки воли, тела и духа позволяли им выработать именно такой идеал смерти, к пониманию которого мы попытались приблизиться.
Но мы не коснулись еще одного очень важного признака «смерти, достойной самурая», – ее большей или меньшей степени добровольности. И речь здесь не только о самоубийстве, хотя оно является наиболее концентрированной формой подобной смерти. В конце концов, сила духа выявляется не тогда, когда выбора, по сути, нет, а как раз когда он есть – убежать или остаться, предать или остаться верным, жить или умереть, почти вне зависимости от внешних обстоятельств. Фактически в философии самураев смертью человек окончательно утверждает свою гордую свободу. А лучшим способом этого было сэппуку – ведь именно оно позволяло создать прекрасные условия для реализации того самого идеала «благородной», «достойной» смерти.
О сэппуку написано немало. Трактовок этого исключительно странного для неяпонцев обычая существует великое множество – от гипотез, связывающих обычай вспарывать живот с древнейшими языческими обычаями японцев или даже айнов, до попыток вывести корни сэппуку из неких общечеловеческих представлений о месторасположении души где-то в районе живота (слово хара,от которого и произошло харакири,пишется теми же иероглифами, что и сэппуку, но в другом порядке – сначала идет иероглиф «резать», а потом «живот», при этом используется китайское прочтение, а «харакири» – наоборот: первый иероглиф «живот», используется чисто японское прочтение). В Японии слово «харакири» является разговорной формой и несет некоторый бытовой и уничижительный оттенок. По-видимому, именно поэтому на Западе и прижилась эта форма, отражающая лишь поверхностное понимание глубинных причин, толкавших великое множество японцев на совершение ритуального самоубийства.
В истории возникновения традиции сэппуку много неясного и даже загадочного. Спрашивается, зачем было делать излюбленным способом ухода из этого мира такой безумно болезненный и непростой метод? Конечно, традиция кончать с собой с помощью собственного оружия не является исключительно японской – некоторая аналогия этому есть и в Европе. Обычай Древнего Рима бросаться на меч тоже возник не в силу какой-нибудь особой идеологии этого явления, а просто в силу того, что меч был всегда при себе.