Странники войны
Шрифт:
— А ты поверь ей.
— Фронт мы с тобой, майор, прошли, в плену выжили. Как выживать в лесах и болотах, убивать и защищаться, нас тоже обучили дай бог каждому. Я ведь когда воровской малиной увлекся, сотой доли того не знал и не умел, что умею сейчас. Ты — тем более. Другое дело, что по школьным наукам ты грамотнее меня.
— Но ведь мы же говорим сейчас не о школьных отметках.
— Верно... Мы говорим о том, что мы с тобой — здоровые, обученные, хорошо обмундированные и не менее хорошо обстрелянные мужики. У нас есть деньги и оружие. Даже мины у нас есть — что тоже может пригодиться. И явочная квартира...
— Мы все обречены, — уклончиво поддержал его Кондаков. — Что дальше?
— А дальше — жизнь. Зиму перекантуемся. К весне переберемся ближе к югу. Войну переждем, а там посмотрим; то ли здесь с надежной ксивой осядем, приживемся, то ли за кордон махнем. Как его переходить — нас учили. Все же против большевиков сражались — с такой строкой в биографии нас должны там за своих принять. Чего молчишь, лагерь-майор?
Ход рассуждений капитана был ясен Кондакову еще до того, как тот заговорил, как изложил свой план. Однако «лагерь-майор» умышленно не раскрывал этого, желая услышать от всегда такого молчаливого, скрытного Меринова все, что тот вбил себе в башку.
— Какого ответа ждешь от меня, капитан?
— Хочу знать: принимаешь мой план?
Кондаков поднялся и посмотрел на Меринова сверху вниз. Тот продолжал сидеть, однако майор заметил, что рука капитана легла на расстегнутую кобуру.
— А если нет?
— Не станем же мы пулять друг в друга, лагерь-майор, — улыбка, которой он осветил свое лицо, показалась Кондакову крайне неискренней. Но какой еще ответ он мог ожидать сейчас от этого человека? — Разойдемся поутру-подобру. Ты не знаешь о моем существовании, я — о твоем. Не бойся, лагерь-майор, спасать Сталина я не собираюсь. Можешь считать, что я тебе его сдаю. Есть такой «жаргонец» в блатном мире — «сдавать». Тем более что мы с ним корешами никогда не были. Подельниками — тем более.
— Вот теперь все ясно.
— Тогда рожай решение, — поднимаясь с земли, Меринов старался не спускать глаз с правой руки Кондакова.
— Я продолжу выполнять задание. И не потому, что получил его от хозяев. У меня с Кровавым Кобой свои, еще сибирские счеты. За Гражданскую, за раскулачку, сибирскую ссылку — в которой погибли два брата, сестра и оба родителя. Это не за деньги, капитан. Это принципиально, по ненависти.
— По ненависти? Если так — тогда по-нашему.
— Я все же пробьюсь к этой машине. И подложу мину. Я взорву ее, даже если самому придется под колеса лечь.
Взгляд Меринова заметно подобрел. Теперь он знал решение лагерь-майора, поверил ему и перестал опасаться.
— Да, цинга сибирская... Теперь я понимаю, почему Скорцени назначил старшим группы именно тебя. Я-то думал: вся хреновина в том, что имеешь знакомцев где-то поблизости гаража. Из всех нас, претендентов, — только ты. На его месте я бы тоже остановил свой выбор на тебе, мститель хренов.
— Ты просил сделать выбор. Я его сделал. Чем ты недоволен?
— А тем, что пара бы из нас получилась неплохая. Без напарника в нашем воровском деле туго. А ты обучен и вышколен. Самый раз.
— Подыщешь кого-нибудь. Впрочем, если после покушения жизнь прижмет меня... Давай договоримся, эту землянку ни энкавэдистам,
— Мы что, лагерь-майор, уже прощаемся? — заколебался капитан. — Погоди. Куда торопишься? Дай хоть в Москве побывать. Разбежаться всегда успеем.
18
Беркут взглянул на поляка. Понял ли он? Как воспринял сказанное? Но тот обреченно смотрел в угол блока. Казалось, он уже совершенно не воспринимал всего того, что здесь происходило. Поляк давно переступил черту, за которой человек превращается в лагерного ангела-смертника, и потому ждал своего часа безропотно и почти бесстрашно. Ему можно было лишь позавидовать.
— Зачем вам понадобилось мараться всем этим? Вам, педагогу? — почти сочувственно спросил Андрей. — Разве добро, которое время от времени делаете людям, обязательно должно сопровождаться такой вот жестокостью по отношению к ним?
— Это не жестокость! — резко отреагировал Гольц. — На каком основании вы называете жестокостью обычную справедливость? Вам что, неизвестно, что в лагере действует суровое правило: каждый день — двадцать четыре человека?
— Но мне известно и другое: лагерный закон палача — еще не справедливость.
— Речь идет о санитарной норме очистки лагеря от больных и неблагонадежных. Не я виновен в том, что, согласно приказу, эта очистка входит в обязанности моей команды. Я — солдат. Приказ для меня — закон.
— Понятно, — с трудом справился с собой Беркут, четко улавливая, что Гольц ищет оправдание своим садистским замашкам.
— Справедливость, о которой вы печетесь, на самом деле заключается в том, чтобы правила, режим лагеря оставались одинаковыми для всех, — не мог успокоиться обер-лейтенант. — Не допуская исключений. А уж справедливы они сами по себе или нет — это другой вопрос. Законам и приказам следует повиноваться, а не выяснять степень их благородства.
— С этим трудно не согласиться, — столь примирительной фразой Беркут не только спасал себя и поляка, но и признавал, что, как бы он ни относился к лагерному палачу Гольцу, каждое проявление милосердия к одному заключенному тот неминуемо вынужден восполнять жестокостью по отношению к другому. Иначе сам может оказаться в одном из таких же лагерей, предварительно пройдя через подвалы гестапо.
— Наконец-то начинаете прозревать. В концлагере своя, лагерная логика, которую еще нужно постигать. В то время как во мне еще бунтует несостоявшийся педагог. Профессия наложила свой отпечаток на нас обоих — да простят меня все те, кто в эти дни будет погибать за спасенного нами поляка.
— Вы нравитесь мне с той минуты, когда начинаете рассуждать здраво.
— Но пока что вы не знаете главного: над вами тоже вновь нависла угроза. Послезавтра решено обновить команду могильщиков, в которой вы сейчас числитесь. Люди не должны слишком долго задерживаться в этой команде. Тяжелая, нервная работа — она, видите ли, деформирует их психику... У нас это учитывается. Вы... способны понимать меня?
— Пытаюсь, — произнес Беркут, едва шевеля затерпшими губами. Только сейчас Андрей понял, что ту черту осознания себя «ангелом» лично он тоже еще не переступил, с обреченностью не смирился. Все это ему еще только предстояло пройти.