Страж и Советник. Роман-свидетель
Шрифт:
Но вот гром отдалился, зеленые сливы почти не пригибают верхние ветки.
Юные ласточки трепещут крыльями, как бабочки, чуть замедлив взмахи, падают и снова, наверное, в мгновенном птичьем восторге взмывают. Никогда я не жил в таком удалении и отстранении, окликали меня по своим разным просьбам, если бы не это, никто, я думал, не вспомнит. В военном билете значилось – уволен в запас, я в ладу с изображением человека на картине моего друга Валерика Апиняна. Она называлась «Спящий» – человек на постели из переплетений цветовых линий, непробудно, казалось, спал. Но все видел и слышал – морщины на лбу, почти как рассечки времени – прозеванный гений русской литературы Сигизмунд Кржижановский изобрел словесный фантом-времярез.
А самое страшное нападение как раз тогда, когда его не ждешь.
Спящий с картины кивнул, не открывая глаз.
– Согласен? – Сенатор ждал, пока я замолчу.
– Не сума-тюрьма… кутерьма!
И уже через десять дней кортеж по Кутузовскому проспекту.
– Что Розанов любил? – Спросил Президент.
– Перебирал монеты! Единственное действо, где остались порядок и память. Еще игра на бильярде, катятся шары одинаково хоть ночью, хоть днем!
– Um Halb zehn Uhhr? «Бильярд в половине десятого»… Отец пол Европы построил, а сын пол Европы взорвал? Генрих Бёлль?
Президент был начитан лучше, чем я думал.
– А как жил? – Президент не забывал про свои вопросы.
– За занавесочкой, да с молитовкой! Мол, не радуйтесь, попики! Слова мои не против Христа! Надо молодым три первых ночки дать во флигельке рядом с храмом! Любовь чтоб при свечечках! Не могу, говорил, жить в стране, где нет больше царевен.
– Есть, наверное, смысл – при свечах?– Президент не терпел непонятного.
– Левиафан дикое укрощает силой! А Розанов любовью!
– Я помню, как ждал письма. – Вдруг сказал он.
– Я и сейчас жду.
– Чего именно?
– Не знаю…
Он жестко смотрел на меня.
А говорить, знает любой доцент, можно двумя способами: открывать файлы или открывать шлюзы.
Но шлюзы не открывались под жестким взглядом.
И надо сейчас посметь улыбнуться.
– Розанов говорил о письме! Всех ко всем. Придумал Кадм, сын финикийского царя. Трудное дело! – Туго раздвигались створы первого шлюза. – Требовалось внимательное наблюдение за движеньями языка, нёба, губ и дыхания. Чтоб каждой букве найти звук. Простая наружка! – Хотел я сказать, не сказал. – Но главное дать имена. Создать, ведь их нет в природе. Без речи нет памяти! – Томас Гоббс из открытой папки левиафанил моими словами. – Без способности речи не было бы государства, не было бы договоров, не было бы мира. Была бы сплошная война! Похожи люди на львов, медведей и волков.
– А на драконов?
– Не знаю.
– У меня скоро поездка в Китай. Со мной поедешь?
– К драконам?
Президент не любит, когда спрашивают.
И надо мне продолжать.
Первым творцом речи был Бог, который научил Адама, как поименовать тварей. Адаму надо прибавлять имена, чтоб использовать созданных! Соединять имена, чтоб быть понятым. И со временем столько слов накопилось, сколько нужно было Адаму. Хотя и не столько, сколько необходимо оратору или философу. В самом деле: из Священного писания нельзя вывести прямо или косвенно, что Адам знал названия всех фигур, чисел, мер, цветов, звуков и представлений. Еще меньше оснований считать, что он знал слова общее, утвердительное, отрицательное, желательное бытие, сущность, неопределенность и другие ничего не выражающие слова схоластов. Но весь язык, приобретенный и обогащенный Адамом и его потомством, был снова утрачен, когда строили Вавилонскую
– А Советский Союз?
– Простите?
– Вавилонская башня?
Гоббс из открытого шлюза ничего не знал про советский народ – новую общность. И ничего не знал про соборность, силу, тербаты, террор. А слишком доверяющие книгам люди проводят время в порхании, не обращаясь к истокам.
– А в чем исток? – Президент прерывал на самом, казалось бы, ясном месте.
– Жизнь бесконечна… человек конечен. Исток философии, исток музыки! Письмо любовно по своей природе.
– А что дает любовь?
– Любовь дает бессмертие! – Открылась папка с диалогом Платона «Пир».
– А после демократии всегда приходит Тиран? – Президент знал не только этот диалог.
– Ад есть?
– Каждый носит его в себе.
– Жить без любви можно?
– Можно… безлюбовный ад!
– И что такое любовь? —
– То, наверное, чего больше нет?
И в его взгляде ни любопытства, ни желания понять, ни интереса ко мне. Он жил в каком-то странном прободении времени. И сейчас во мне отыскивал то, что видел и знал: Гоббс привел Левиафана и Бегемота, визжали свиньи с горящей щетиной, дико ревели от их визга боевые слоны, топтали своих и чужих, либералы на площадях революционной подделки напрягли голоса, глухо ворчали потревоженные губернские и уездные города, на площадях взвивались призывы, иногда постреливали. Открытие охоты на человека было не так, как в сезон на уток, целились в каждом дне, падали двуногие селезни и утицы, скулили полицейские псы, дымились стволы, пыж тлел на позеленевшей после дождя свежей отаве. Зерно согревалось в буртах, подорожала в очередной раз солярка, два новых полка истребителей пятого поколения встали на боевое дежурство.
Я так успел подумать – Президент был совсем рядом, так иногда кто-то великий бывает рядом в снах.
Но детали и жесты не складывались в слова.
И любовь, о которой я сказал, перемежая папки и шлюзы, осталась в строчках, иногда на целых страницах, но уже почти никогда во всей книге от начала и до конца. Только голый в пупырышках от ветра живот чудесной женщины, будто став органом без тела, мелкими шажками пробегал по Конногвардейскому бульвару, чтоб занять свое место на выставке в Манеже. Эта всепроникающая неопределенность повсюду вползала, как новый страх-террор, в это забвенье истока ныряли сотни странных непредсказуемых персонажей. Они верили оторвавшимся от истоков словам; – этих людей, говорил Гоббс, можно уподобить птицам, влетевшим через дымовую трубу и видящим себя запертыми в комнате; они порхают, привлекаемые обманчивым светом оконного стекла, не хватает ума сообразить, каким путем они влетели.
А мы сейчас по свободному от всех прочих машин проспекту – бронированный дизель глухо ревел в шестьсот лошадей.
И в паузе, когда я уже не знал, что сказать, окруженный казачий корпус ринулся в двухсотметровый коридор, с обеих сторон разрываемый пулеметами. Гниют в болотах седла, ржавеют стремена, к весне забелеют на возвышенных местах безглазые конские черепа. Маршал Ворошилов уехал из места боев неделю назад; – ему побоялись сказать, что голодная и почти без боеприпасов армия пропадает в болотах. Ударная армия ждала помощи, уже почти ни во что не веря. И недавний спаситель Москвы генерал Власов бредет в сторону Мясного бора – одно стекло из очков выпало, видит сразу две тропы: – одну ясную, другую плывущую; разные рукава шинели – один свой, другой с чужого оплывающего плеча. Даже тело походной женщины рядом в разных обличьях почти теперь ненужной обузой.