Страж и Советник. Роман-свидетель
Шрифт:
– А что есть?
– Только сила… почтение. И страх!
После перелета вслед земному вращению кружится голова.
И в самолете, когда открыл шторку на иллюминаторе, показалось, что мир еще не успел ни разу протанцевать вокруг оси, ревели драконы-двигатели, яро рождался какой-то будто бы напоказ особенно красный революционный небесный рассвет, в Китае видел только два изображения Великого Кормчего – на его собственном Мавзолее и на стене клуба в музее шелка.
В выцветающих красках вздымал вперед могучую руку облупившийся призыв Кормчего, за стеной в специальных кормушках черви пожирали
Шелковичные черви копошились под стеклами.
– С китайской женщиной был? Хорошо?
– Нет… наверное, хорошо!
Оба могучих лидера стояли в тридцати шагах от нас.
Я вручил ему сигареты с образом Петра-императора.
Китаец вслух прочел черные буквы: КУРЕНИЕ УБИВАЕТ.
И стал расспрашивать, а я рад похвалиться никому почти неизвестным воспоминаньем о поэте-нобелианте. Шли на день рожденья к двум девицам на Васильевский остров будущий лауреат и его друг, что издал первую книжечку поэта в родном Ленинграде. Три рубля у друзей было: можно букет гладиолусов, можно бутылку водки.
И на цветы после мужского выбора не осталось. Тогда будущий нобелиант написал фломастером на этикетке.
– Какие мои самые известные строчки в России? – Через много лет спросил у давнего друга.
– Ни креста, ни погоста не хочу выбирать – на Васильевский остров я приду умирать.
– Ты помнишь?
Как раз то, что написал красным фломастером на этикетке «Столичной».
Я рассказывал китайскому коммунисту, он кивал на каждый танк, стволы торчали за пределы перенаселенной поднебесной империи. Кивал без опасений, мы стояли в самом конце делегаций – два серых мышонка-советника.
И когда пошли строем луноликие китаянки в белом, собеседник вежливо по-китайски:
– Стихи… нет. Троцкий! Коммунист! Не Бродский, Троцкий!
– Лев Троцкий?
– Я издал пять томов!
– На деньги партии?
– Усул…лийск! У меня бизинес!
– Троцкий! Троцкий! – И я китайским болванчиком закивал, головушка беспартийная закачалась в прорези железной шейки.
Знаю, что больше с делегацией в Китае мне не бывать.
Я купил платочек из натурального шелка, он спокойно и ласково лег мне в ладони. Вручу Анне, играет на органе музыку барокко. И самое близкое ее существо орган-любовник. Но все-таки порадовала меня: «Хорошо, что мы сейчас встретились… Если была бы твоей ровесницей, была бы сейчас толстой теткой».
Барокко чудесно держит мир в неудержимых завитках-свиданьях.
А Президент, как и раньше, больше всего на свете не терпит удержания.
Ни в объятиях, ни во власти.
2. Все начинается с поклонов, или Смертный кагор
Кому – ангел-хранитель, кому – даймон-сексот, а кому – казенные с обыском. А у самых истоков – в огонь первенца, совсем недавнее дико-крестьянское отчаянье хватало дрожащего поджигателя.
Жертва духам-всполохам.
И прекрасные природные женщины с похожими на черную смородину после дождя глазами, как у Катюши Масловой, будто бы совсем в Петербурге перестали существовать. Когда самая последняя совершенно голой прошла по Конногвардейскому бульвару, словно простой артефакт отбился от презентации тел в Манеже: на животе наколочка-рожица,
Юная супруга уже без надобности, а вот блогерушка-лягушечка!
Но если чуда не ждать, оно не придет.
И курс, который я читал в Университете, – на жизнь зарабатывал сеяньем РДВ (разумное, доброе, вечное) до метафизической бесплотности истончился. До двадцати годков ученик, до сорока лет – воин, до шестидесяти – хозяин дома. А после шестидесяти – отшельник. Пропитанье тем, что подадут, медитируй перед рябинкой в окне: сперва листочки, потом белые соцветия, потом желтеют и розовеют гроздья, краснеют. Пропустил одно утро, уже побывали рябинники-дрозды. Потом веточка рябины сухая, если смотреть из окна, станет похожей на замерзшую гадюку.
А вслед бессонницы в полночах.
И ранняя жестокая осень мужская, под неподвижным камнем смертно бледнеет даже крапива. А ведь совсем недавно казались далекими слова берлинского гения Гегеля, что результат – это только труп, оставивший позади себя тенденцию. По-русски тенденцию переврал в подпитии друг-филолог – она только спекулятивный труп, оставивший позади себя похмельный синдром. Но что-то самое главное будто бы предугадал – SPIRITUS VINI коварно подталкивал к рождению угрюмо-правдивые утренние словеса. И можно бы в подобье удаленному от дел Макиавелли, в пустой траттории писавшему о государе, смотреть в старые и новые книги, где в помощь всем отшельствующим прорастала в разных обличьях странная фигура свидетеля. И лишь на острие иглы, где будущее стремительно становилось прошлым, безумное становление как-то еще удерживалось в свидетельском взгляде, хотя он сам был почти никому не нужен: – если слишком много знает, подведут под природную наглую или постыдную словесную смерть. В горной академии правил близкий к вершинам власти ректор-миллионер, в консерватории китайские студенты на академических концертах исполняли лихо про свой священный Байкал. В военные заведения стремились по шестеро добровольных рекрутов, бойкие амазонки представляли до двадцати талий на одно девичье койкоместо, что говорило о несомненном нарастании в Империи жизненных сил.
Но неожиданно в нарушение отшельнического существованья редактор издательства предложил написать книгу. Почти без опасений я согласился, ведь боящийся в любови несовершен, – сто раз я повторял слова Апостола для других.
И заказанная книга о Василии Васильевиче Розанове выросла в местах между Пушкиным и Набоковым – деревней Выра, где трактир «У Самсона Вырина» уже стал рестораном с самоваром и русской печкой, и поселеньем Рождествено – на высоком берегу у слиянья Грязны и Оредежа белый особняк, подаренный юному Набокову перед первой большой войной. По своим годам Набоков мог бы участвовать в гражданской войне… брел бы донскими степями, обмерзлый башлык на голове.