Страж и Советник. Роман-свидетель
Шрифт:
– Да ты левша? – Вдруг обернулся старик. – Ножик в левой?
– В левой.
– А ложку?
– В правой!
– А шашку? – Подал обрубок клинка.
– С обеих рук!
– Я старый партизаняка! Ты тоже чуть партизан! – Говорил с каким-то странным интонированьем под чужой мне, но родной ему лад. И туда по-свойски зазвал. – Ждут, что с правой, дашь с левой? Эх, времена были! А крестишься… правой или левой? – Старик окликнул, уже почти скрывшись из вида.
– Никакой!
И пропал, будто не было – спрос дал в нос.
А выгнанные жаждой лисицы уже подкрадывались ползком к протоке,
Бешенство всякому без воды. А бешеного обложат охотнички, убьют… глубоко закопают. И логово забросают землей, чтоб зараза бешеная не впилась кому-нибудь случайно в подошву. Палку, которой свалили в яму, сверху кинут в опененную морду с выбитыми дробью резцами.
Зато я не голодный теперь.
А в тамбуре сосед приблатненный: там бассейн заключенные строили, лом вмуровали в днище! Самый главный спортсмен с вышки – бошкой прямо на штырь! Потом сахзавод строили под Калачом, внутри трубы фуфайка чуть не под каждым швом – забьется труба вонючей водой. И вслед с анекдотом на весь тамбур: «Едут четверо в купе… темновато! А одна хитрая к мичманку на колени. Раз приподнимается, слушай сюда! “Вы откуда?” – из Ленинграда. Еще разок: “А вы откуда?” – из Ленинграда. “Как я рада, как я рада, что вы все из Ленинграда!”». Понял хоть? – хотел, чтоб я засмеялся.
Заскачут потом на площадях без всякой половой принадлежности: «Так сегодня, как и встарь – кто не скачет, тот москаль!».
Но баклану из тамбура старик, что дал яблоко, уже грозил итальянской саперной лопаткой – по спине да по реберцам! Шел чистить родник: «Ты гляди там! Сынок?» – издали окликал. И я не засмеялся – сразу зубы ощерил бы оживший лисовин, кинулся на терпилу.
Президент брал меня с собой в картезианский Париж.
Ты хитрым будь, а то ни до какой Пасхи не доживешь, хоть креститься начнешь, не отстает бывший Партизан – юрод Никишка с медалью, от одного двора к другому бредет, от стола к столу: «Когда позовут на борщ?». От родника к роднику, будто сам на себя наглядеться не мог, когда вода запоет-прибудет. Хитрым будь, а то подползет лисовин к самым подошвам, пока зубы в тамбуре скалишь вслед балаболу-баклану. И снизу сквозь отвисшую мотню цапнет… волчара кинулся бы в глотку, но волк летом так близко не подойдет. Только бешеный лис может! Даже в низу живота похолодело, как на обрыве, где край горы.
А спасатель с откопанной в траншее саперной лопаткой, на которой итальянский фашистский знак, бредет от одного родника к другому.
Кто будет родники чистить, когда старый заснет?
А таких, как тот сержант на вокзале, наверняка, много. Готовы пальцами бить в глаза. А ты ему в глаза всмотрись: он же боится! И Президент особенно ценит летчиков, даже сам совершил полет в кабине «спарки». Толпа, что тупо крутилась перед бойницами кассы, почти не совсем люди, не виноватые, будто самой своей жизнью виновные. У них ничего больше нет, кроме
Никто даже не всполошился, а он тут рядом.
А в Ленинграде почти у всех модные расклешенные штаны, такого не было даже в самой Москве. И пешком – через весь Невский с чемоданом в сторону университета – дорога прямая, потом через мост.
В красоты невиданные.
Тут нет спасателя с яблочком, нет родников, воду на улице продают за деньги. Беднячок, собой богатый, зачем сюда железным ходом примандровал? А гордыня – не знал еще, что это один из смертных грехов, подбивала под локти: сюда, сюда. Только сюда! Позади косноязычие суржика, даже учителя рассказывали по чужим параграфам и главам.
И странная сила легко проносила по Невскому.
Сейчас хорошо бы съесть яблочко и водицы попить из ладони: «Тебя тут еще не порвали местные лисовины»? Никто не вступится – все едино, что в лесу, что на Невском! Смотрел на встречных – никому не нужен, огибали железные углы чемодана, вещь важней того, кто ее нес. Никто не протягивал навстречу яблочко, ничего не спрашивал. И никого не было с чемоданом – тяжесть у одного.
Так ведь только тяжесть стремит тело к своему месту! – не знал тогда слов неведомого епископа Гиппонского, а про тяжесть, о чем тот толковал, всегда знал.
Опускаясь, восходим, идем.
Песчинки танцуют в расчищенном роднике, каждая свою тень на миг подбрасывала над собой, роились без матки, без замысла. А тут под мостом могуче двигалась сине-зеленая вода, опоры разрезали течение, стремительно входил под мост белый корабль на торчащих из-под воды драконьих лапах. И подумал, что можно сверху прыгнуть, обязательно развернувшись лицом навстречу движению, попасть прямо на белый парусиновый тент – упасть на руки, там затаиться невидимо для набившихся под тент пассажиров.
Белели внизу штанами и юбками, как недельная детва, чуть уже подросла в сотах.
8. Нагое, одетое в свет
Совсем далеко осталась церковь в Калаче, где крестили, когда исполнился год. Зашел – ангел со стены с приветствием, вышел – с благодарением. Привезли тогда на паре коней, внесли в храм – материна подруга была крестной, а крестного просто назвали по имени: «Где, где – в борозде!». И все само собой – не просил о рождении, не спрашивал о любовности.
Может, с того времени стал думать о себе, как о другом человеке. Почему рыдает ребенок полутора лет? – понимает в переживании, что он такой, как тот, кто на руках держит. Имя свое младенец знает, а сказать ничего не может. Закрадывается чужое: не понимая, что происходит, рыдает, от мамкиной груди отлучили, сосочек родной горчичкой присоветовали потереть, на всю жизнь горечь. Конечность, сказать нельзя: закрывается в самую бессознательную глубь первичный страх смерти.
Вот Президент будто бы со мной ест борщ на станции Бологое, идет по Невскому проспекту, Дворцовый мост вознес над водой, где внизу люди на теплоходах. Совсем непохожие на колесные пароходы, что тянули по Дону баржи с зерном в сторону всегда блатного Ростова.