Стрекоза, увеличенная до размеров собаки
Шрифт:
Дома девочка, уже не плача, а только икая, заперлась в ванной и долго с ненавистью давила и мяла о раковину свой измученный живот, а потом перетягивалась шлангом от стиральной машины, пока ее не вырвало съеденными утром шоколадными конфетами. С тех пор она не раз и не два подвергала себя подобным истязаниям, на какие девчонки в жизни бы не решились, — у нее даже появилась болезненная тяга к этому и своего рода гордость перед дворовой компанией, ведать не ведавшей, какие бывают на коже черные синяки. Долго, чуть не до восьмого класса, девочке казалось, будто у нее и в самом деле что-то с кем-то было. Она, чуть что, начинала себя ощупывать, прислушиваться, словно для мистической беременности не существовало естественных сроков. Иногда девочка пугалась попросту того, что она живая: дыхание, биение крови представлялись ей не своими, а того существа, которое она вынашивает. Однажды целую осень она сидела на диете, не
Вечерами, опасливо забираясь в узкую постель, девочка силилась вообразить, как это происходит между мужчиной и женщиной, какие между ними возникают токи, как влияет лежащее рядом мужское тело на женский живот. Получалось, будто жизнь передается как болезнь, такой особенный грипп, после которого мужчина выздоравливает сам, а женщине в больнице делают операцию. Однако оставалась опасность, что зараза может перескочить не только в постели, а, к примеру, в набитом трамвае, особенно в летнюю жару, когда тела слипаются наподобие растаявших пельменей и на лицах дядечек мелькают совершенно безумные улыбки. Не было разницы между близостью в кровати и в трамвае, которую девочка могла бы себе уяснить, — поэтому она опасалась общественного транспорта и никогда не садилась с мужчиной, а если мужчина сам неожиданно плюхался рядом, она забивалась к окну и втискивала между собою и соседом раздутый от учебников портфель.
Во время обострения психоза девочка вела себя так, что мужчины невольно обращали на нее внимание. Не попытки покрепче запахнуться приводили к тому, что фигура сзади оказывалась обтянута до предела: кроме этого, мужчины замечали у подростка слишком дамскую сумочку или зонтик и делали выводы сообразно своему воображению. Их притягивала стесненная пингвинья походка, таившая странный соблазн, суетливые, дразнящие покачиванья сумки, парфюмерия воздушного платочка, — вызов женских вещей, о которых девочка в смятении забывала и несла их, ворованные, у всех на виду. Несколько раз с девочкой пытались заговорить, а однажды за ней довольно долго двигался невзрачный и очень опасный тип в болоньевой ветровке и в огромном, мокром от его дыхании мохеровом шарфе, механически, будто костяшка на счетах, переходивший с одной стороны улицы на другую под визг едва не утыкавшихся в него машин. Неутомимый неделю в году; он железными тонкими ногами нечувствительно мерил асфальт и видел уже впереди подходящую арку в кирпичной степе, похожею на почернелое отверстие печи; девочке тоже казалось, что она направляется именно к арке — из-за двух наставленных над ней рогами, неожиданно цветных среди серости и сырости флажков, притянувших рассеянный взгляд, — и дело сорвалось только из-за глазастой собачонки, что-то нюхавшей в глубине разбитого, накрененной лужей занятого проема, да сопровождавшего ее большого толстого человека, что понуро стоял, засунув руки в карманы плаща, откуда свисал поводок.
Получилось, что небывший и единственный в жизни раз все-таки сделал девочку женщиной, и сделал очень рано: детская молочная полнота сразу, без подростковых диспропорций, пошла на строительство женских форм, после всегда казавшихся слишком невинными. Чем-то Катерина Ивановна вышла похожей на Галю-почтальонку, которую совершенно не запомнила, но, в отличие от нее, не решилась бороться с затянувшимся детством прямым и буквальным путем. Собственно, ей мерещилось, будто она уже, и поэтому женщина из нее получилась мнимая; если она и могла вообразить себя влюбленной, то не под собственным именем, а только перевоплотившись в героиню прочитанной книжки — сделавшись вымыслом вдвойне, нечувствительным к собственной внешности и неказистой одежде, рассеянно отдавая себя невежливым взглядам прохожих и расплывавшемуся на плечах, какому-то извечному дождю.
Единственная в жизни встреча с родным отцом, оттого что девочке его никто не показал и не ввел их прилюдно в положенные отношения, получилась точно с тем же привкусом нереальности, что и небывший раз. Больше того — иллюзорность как бы переименованного события, когда обычные действия, при молчаливом сговоре взрослых, означали совсем другое, поставила встречу с отцом и небывший грех в прямую связь, совместила их в условное, совершившееся через странный ритуал кровосмешение.
Еще в автобусе, всю дорогу до бабушки, к которой будто бы они единственно и направлялись, у девочки незнакомо
Якобы родная бабка выглядела совершенно чужой, от нее воняло затхлостью, простым одеколоном, на одной калоше зеленел куриный помет. Она, по-видимому, вовсе не умела обращаться с детьми, ее растресканные пальцы бестолково тыкались в девочку, будто хотели снять с нее тончайшую шелковинку, которая никак не подцеплялась. На минуту старухины черты размякли добротой — не к девочке, к шелковинке, такой хорошей, заманчивой, — а потом она равнодушно ушла, утираясь и нечаянно выпрастывая из головного платка седое розовое ухо, где, как колючка, торчала черная сережка. Девочка подумала, что старуха имеет к подзаборному мужику еще меньше отношения, чем к ней, может, и совсем его не знает; потом она увидела в приоткрытом как бы шкапчике под умывальником черное, будто сапожным кремом измазанное ведро, где плавала яичная скорлупа.
Ей показалось, будто слишком многое вокруг заменено, что взрослые в конце концов и сами запутаются. Их с матерью повели в кладовку, где почему-то стояла кровать, застеленная шерстяным зеленым одеялом с рыжими следами утюга, и даже имелась плоская холодная подушка, на ощупь как вчерашняя оладья. Скоро мать куда-то ушла, а девочка осталась лежать, прислушиваясь к боли в животе, и временами тихонько ныла, подражая незнакомым ощущениям и пытаясь их перевести в обыкновенный человеческий звук. Близко под полом квохтали и бились, взлетая на насест, невидимые куры, в сенях ходило много народу, от их теснящихся шагов побрякивали ведра. Прибывали все новые, возвещая о себе неестественно веселыми голосами, иногда они нечаянно толкали дверь кладовки, и девочка резко садилась, нашаривая около себя почти уже прочитанный роман.
На улице стало темно; свежие листья в оконце наверху почернели и шевелились уже не сами по себе, а точно кто их складывал и рвал на клочки. Праздничный шум за стенами сделался как будто стройнее, то и дело голоса подымали песню, а сиплая гармошка словно все крутила тем и этим боком, ставила вверх ногами один и тот же горбатый аккорд. Девочка лежала и думала, что все ее знакомые на праздниках и днях рожденья, встав из-за стола, играют «в дом», и та, которой выпадает изображать отца, глотает газировку прямо из горлышка бутылки. Здесь, в раскаленной кладовке, где было невыносимо мрачно от ярчайшей лампы и дощатые стены в резких световых кругах были словно в следах от горячих сковород, условная родственность казалась девочке такой зловещей, будто каждый кусок на праздничном столе отравлен присутствием отца. Она подумала вдруг, что, может, и мать ей назначат другую, и сразу вспомнила Комариху, охотницу до застолья даже по будним дням, и как любое питье от первого ее глотка мутнеет, точно становится более питательным.
Внезапно тянущая боль набухла и прорвалась, и из девочки выползла большая теплая пиявка. Между ногами сделалось влажно, и сразу, обдав изогнувшуюся девочку мокрым морозом, вышла еще одна отвратительная тварь. Осторожно перевалившись набок, девочка сползла со скрежещущей койки на ярко освещенный, косо срезанный злыми тенями кусочек пола и присела на корточки возле своих расстегнутых сандалий. Пиявки оставили после себя непонятную липкую влагу; и девочке почудилось, что она сама сию минуту исчезнет, превратится на полу в холодное пятно. Робко поднявшись на расставленных ногах, девочка стала искать в постели каких-нибудь следов, неуклюже наворачивая на руки перепутанное одеяло. Никаких пиявок не было ни в одеяле, ни на грубой простыне. После Катерина Ивановна, притерпевшись к регулярному стыду (непониманье и терпенье были для нее одно), машинально в эти дни повсюду искала глазами пятнышки крови — даже на предметах, которых вовсе не касалась и на которые не садилась, — но девочка в кладовке еще не знала, чего искать, и еле сдерживалась, чтобы не затопать необутыми ногами на глупый шум застолья, который ее совершенно топил.