Стрельба по бегущему оленю
Шрифт:
— Операция была назначена на завтра, но…
— Почему ты говоришь «была назначена»? Ты шутишь? В Питере действует контрреволюционная банда. Положенно на фронтах сам знаешь какое. А у тебя на воле гуляют…
— Появилась возможность ввести в окружение Ваньки с пятнышком нашего человека. Предполагаю, что мы сможем арестовать и Ваньку, которого до сих пор найти не можем.
— Ты уверен?
— Я прошу неделю.
— Хорошо. Ты знаешь, чем рискуешь…
— Знаю, товарищ.
— Кого собираешься вводить в банду и как?
— Володю Туляка.
— Рассказывай.
Валька Рыгин шел в гостиницу «Европейская».
С детства мечтал он побывать там. Когда проходил, бывало, мимо — еще в дооктябрьские времена — и видел те зеркальные, празднично освещенные окна с белоснежными полуспущенными занавесками — полуспущенными невыразимо шикарно; когда слышал музыку, случайно вырывающуюся из дверей, которые отворял швейцар генеральского вида перед очередной подъехавшей парочкой; когда глядел на тех шикарных баб, тонюсеньких, как струнка, длинношеих, как лебеди, плывущих в сопровождении каких-то стариков в тяжеленных шубах, — когда видел все это, пронзала его восхищенная — хоть плачь! — зависть, и он, дрожа от голову кружившего бешенства, начинал пришептывать сквозь стиснутые зубы, сквозь сладко закипающую, аж посвистывающую слюну:
— Су-уки! У-у, суки!!
Мечтал: «Тебя бы, длинношеюю, лебедь белую, да по морде, по морде! Да содрать, да разодрать в клочья кружева-фильдеперсы твои! Да выгнать среди ночи откуда-нибудь с Крестовского, да голую! да в осень! да под дождь! О, тогда поглядел бы, как плаваешь, лебедь паскудная, да как на коленочки становишься: „Валенька! Миленький! Пощади!“» Такие-то вот мысли начинали припадочно колотиться в горячей головенке Рыгина, когда доводилось ему в былые времена проходить мимо «Европейской», и долго еще встрясывало его, словно бы больного, судорогой, и даже во сне снилось.
Когда утихомиривался, люто хотелось богатства.
…Отец помирать не собирался. В день выдавал по гривеннику.
Валет знал, где отец хранит деньги, прежде чем нести в банк, — в позеленелом старом самоваре, который стоял за печкой. Замусоленные трешки, рублевки — отец совал их туда, казалось, не считая.
И однажды сын тоже запустил туда руку. Взял три рубля.
Вечером следующего дня был избит, как не был бит никогда в жизни. Но и с расхлябанным в кровавые сопли лицом не признался, где спрятал украденное (трешка лежала за подкладкой отцовских же галош).
Отец, утомившись воспитанием сына, попил чаю с сушками и снова пошел в лавку. А Валет, всхлипывая и поминутно обмирая от боли в каждой косточке зверски избитого тела, вновь покостылял к самовару. Взял еще пять рублей. «Пусть хоть убивает! — решил он. — Да и не додумается, старый дурак, что после такой взбучки я снова рискну залезть в самовар…»
Отец
Выдавать стал ежедневно — пятиалтынный.
Принимая копейки эти, Валет про себя надменно усмехался. На отцовские семь рублей он купил у однокашника Стася Миклашевского старенький «смит-и-вессон» с одним патроном и замышлял теперь уже настоящий взрослый грабеж.
Был январь месяц, но Валет бродил в тот год по городу, ошалевший и взбудораженный, будто давным-давно уже пришла весна.
В гимназию ходить перестал. Мотался, как пьяный, из конца в конец Питера, сжимал потной ладонью ручку револьвера в кармане: «Погодите! Дайте только срок!» — жалкий, страшный, мелкозубый звереныш, готовый вцепиться в любого-всякого…
Однажды в горячечном своем состоянии Валет оказался черт-те где, почти на окраине. Потом хотел, а не мог вспомнить. Сам дьявол, наверное, завел его, не иначе, в путаницу этих заунывных улочек, застроенных кривобокими нищими домами. Ни деревца, он помнит, там не было. Только эти домишки, тощий дымок из труб, слежавшийся серый снег и небо — как нестираная простыня от земли до неба.
На одной из таких улочек он и увидел бакалейную лавчонку. Едва увидел, вспомнил, что с утра ничего не ел.
Две ступеньки вели вниз. Воняло керосином. Воняло селедкой.
В лавке никого не было. Но едва он спустился, за прилавком открылась дверца и выглянул мужичонка в несвежем фартуке.
— Чего-с изволите, господин гимназист?
— Булку там какую-нибудь… — грубо сказал Валет. — Колбасы, что ли, вон той, полфунта.
Бросил на прилавок единственный свой пятиалтынный. Тот самый ненавистный, жалкий, оскорбляющий пятиалтынный, который дает ему отец на гимназические завтраки и «протчее».
Лавочник выдернул ящик из прилавка и пренебрежительным жестом смахнул туда монетку. Может быть, даже и ухмыльнулся при этом, тонко показывая, что уж кто-то, а он-то знает природу этих денег.
У Валета вдруг зло зазвенело в ушах от бешенства. Дальше все делал словно бы и не он.
— Ну-ка… — он шагнул за прилавок, дергая из кармана револьвер. — Ну-ка, ты! Видишь? — и ткнул в сторону бакалейщика дулом.
Рукой, свободной от оружия, вытянул ящик и стал не глядя выгребать оттуда какие-то бумажки. Зазвенели, падая на каменный пол, монеты.
Лавочник стоял обомлев.
— Э! Э! Э! — наконец завопил он, протестуя, и бросился на Валета.
Тот ударил его, как ударил бы кулаком, — дулом в зубы. Лавочник схватился за рот и отскочил.
А Валет все выгребал из ящика деньги, совал в карман, и голова его гудела все горячее и больнее. Он даже плохо видел перед собой от этого гуда.
— Это ж как это? — занедоумевал вдруг бакалейщик плачущим негромким голосом. Оторвал руку ото рта, увидел кровь и завизжал наконец в настоящий голос: — Митя! Митенька! Граблют!