Стрельба по бегущему оленю
Шрифт:
— Честное слово, убить хотел Рейнштейна. Но не пришел он, и Ольги нет. Я не мелочно самолюбив, поверьте, не эгоист. Но это развратное животное, этот подлый трус! Как он сегодня убегал от меня, ваш хваленый Рейнштейн! — и засмеялся, но тут же, не удержавшись, заплакал.
При упоминании фамилии Рейнштейн все, занятые уже посторонним, не секретным разговором, как по команде повернулись к студенту, всхлипывающему над столом.
Жданович вопрошающе посмотрел на сидящего на подоконнике:
— Что с ним, Немец?
Тот пожал плечами:
— Недоедание.
— Вы сегодня видели Рейнштейна? — наклонившись к самому уху Иванина, спросил один из присутствующих, светлобородый, крестьянского вида. — Вы не могли ошибиться?
— Он убежал от меня! — с гортанной горечью сказал Иванин, поднимая залитое слезами лицо. — Знаете, как пустился наутек? Ха-ха-ха-ха… — и опять его охватил приступ истерического смеха.
Бородач поднялся, распорядился:
— Антон, посиди с ним. Успокой. Расспроси. Мы выйдем.
— Кто таков? — спросил он у Ждановича, едва они покинули кухню.
— Университетский. Иванин. Обычная история. Где-то на Волге, в Саратове кажется, — родители. Почти нищенствуют, последние крохи шлют. Он для них единственная надежда, ну и, понятно, занимается сверх сил. Хороший, порядочный человек. Даже не знаю, что с ним такое сегодня… Полагаю, что из-за Олички некой… Угораздило его, понимаешь, влюбиться тут в одну. На этой почве они с Рейнштейном и столкнулись. Ну да где уж Иванину с этим козлоногим сатиром тягаться! Оличка не первая, кто сдалась, насколько я знаю… Черт-те что! — секретом, что ли, каким владеет?! И не говорит даже! Уставится на девицу и сосет-сосет глазами — вечер, два, три. Глядишь, через недельку уже провожаются. Через две — у нее глаза зареванные, а он за другой охотится. Некоторые предлагали даже поставить вопрос: «Конюшней пахнет!» Но, во-первых, среди нас рабочих — раз-два и обчелся. Во-вторых, репутация у него была, казалось, без сучка и задоринки. Как опять же с эмансипацией это согласовать?
Бородач вдруг рассвирепел.
— Прокисли вы тут, в первопрестольной! Эк, заботы вас, оказывается, какие одолевают! Тьфу!!!
— Ты несправедлив, Родионыч!
— Справедлив! — оборвал его борода. — По одному хотя бы тому, что в Питере, в деревнях что ни день гибнут наши люди. Кровь льется. Красная, понимаете ли, кровь нужных для революции людей! А вы целомудрием своих девок озабочены… Ну, что он, Антон Петрович?
Антон Петрович пожал плечами.
— Успокоился. На углу Кузнецкого и Неглинки он его видел. В два часа. Ошибиться не мог. Полагает, что Рейнштейн убежал от него, потому что… какая-то там у них любовная свара, я толком не разобрался…
Родионыч повернулся к Ждановичу. С изумлением заметил обиду на его лице.
— Вы что, обиделись на мои слова? Плюньте! Давайте лучше подумаем все вместе, где нам искать вашего героя-любовника…
…А тот пребывал в состоянии духа угрюмо-раздраженном. Полулежал в креслах, кое-как прикрыв волосатость тела свою. Сопел — обиженно, утомленно. Глаза закрыты.
В углу рта при
Потом зашевелился. Не открывая глаз, пошарил по столу. Потрогал вилку, край тарелки, штоф. Выбрал огурец.
— Эй, мамзель! — огурец ляпнулся в стенку возле кровати. Из-за полога тотчас же высунулась морковно-рыжая голова.
Не открывая глаз, приказал:
— Вылазь! Придумал я. Плясать будешь.
— Это как? — спросила с опаской морковно-рыжая.
— А так… — приоткрыл он веки. — Рупь дам. Да тряпку-то скинь, скинь! Чужих здесь нету.
Вдруг завизжал кабацким голосом:
— Валяй, девка! Валяй шибче! — и принялся, ту-рум-пум-пум, наигрывать «Ах, ты, сукин сын камаринский мужик».
Баба неуверенно стала притоптывать. Подперлась ручкой в бок.
Рейнштейн засмеялся от удовольствия. Еще пуще наигрывал губами да притоптывал: «Ах, ты, сукин сын камаринский мужик! Ты, видать, подлец, к веселию привык!»
Рыжая оборвала вдруг пляс, прыгнула к нему в кресло.
— Не могу плясать этак-то. Несподручно, котик. Если бы в сарафане да под музыку, а нагишом-то — срамно больно. А я плясунья была, угадал, первая в селе.
Он смотрел на нее, болезненно и жалобно сморщившись.
— Рупь-то обещал, давай… — подобрала грудь и несмело ткнула в щеку. — А, ласковый?
«Ласковый» сбросил ее на пол одним движением колен:
— Но-о, стерва! Подожди о рубле-то. Ночь длинна…
Потом, сонно двигая руками, налил с краями стакан, стал совать ей в губы.
— Пей, милашка! Пей, первая на селе плясунья! — и уже свирепел потихоньку от веселья, его охватывающего. — Пей, не то рассержусь!
Вечером, накануне, он сидел у раскрытого окна и глядел в умолкнувший сад. Было тихо. В доме напротив осторожно и мокро звенели посудой. Где-то, уже вовсе далеко, кто-то играл на рояле, — но было тихо…
Мальчик не знал, что там играют Шопена.
Слушал, жадно и птичьи-тревожно подняв лицо, а в открытое окно прямо в лицо ему плыл туман. Туман пахнул зверино, резко. А там — властно, напористо и грозно играли Шопена…
Мальчик тихо дрожал. Он был один. И ему казалось, что он совсем и навсегда один в этом мире. И только — мазурки Шопена, там…
А вокруг — над черной землей — смутными снежными крыльями реял туман. Затаенно и дико чернели огромные ели. И небо, бездонное, старчески-светлое небо растерянно глядело в его ослепленные музыкой глаза.
Долго шли переулками. Наконец вышли к Маросейке. Иванин показал рукой:
— Вон тот четырехэтажный дом. В шестом номере. Я не пойду, извините…
— Не дурите, Иванин! — прикрикнул Родионыч. — Что мы без вас? Она ведь вас любит, вы ее уговорите.