Стрелки
Шрифт:
Я остановилась перед последним витражом, и сердце горячо толкнулось в груди. На вымпеле, реявшем на стекле, была искусно выписана дата: 1078.
Я знала наизусть все даты, относящиеся к Восстанию. В 1078 году Хель дала вольность Ландейлу...
— ...И последний витраж! — с сожалением сообщила ведущая. — Девушка, подвиньтесь, пожалуйста. Здесь отражен очень важный момент в истории нашего города. Ландейл, как вы уже, наверное, знаете, был ленным городом баронов Торкилсенских. Последняя представительница этого рода — вот она, в лиловом платье, это родовой цвет Торкилсенов — дала вольность городу. Здесь изображена символическая передача власти магистрату — бургомистру передается грамота на вольность — вот он, справа. Обратите внимание, как подчеркивает мастер общественное неравенство: фигуры баронессы
Это было сплетение наивных линий рисунка и языческого буйства красок. Алое солнце осеняло фигуры людей и маленькие, будто игрушечные домики. Алые лучи, расходясь от солнца, оплетали по краям витраж. Лиловое платье Хели, красно-коричневые одежды коленопреклоненного бургомистра, синее сукно у них под ногами — все это было таким сочным, таким свежим, будто и не прошло пяти веков с тех пор, как витражных дел мастер подбирал разноцветные стекла...
А Хель была совсем не такой, какой я помнила ее по снам. Может быть, потому, что я всегда видела ее глазами любящих ее людей. А может быть, витражный мастер никогда не видел ее и просто следовал канонам своего ремесла.
Почему я ни разу не видела этот витраж в моих снах? Или те, чья память жила во мне, не бывали в храме Светлой Матери? Или я просто не успела его увидеть?
...Ветер времени развевал лиловые одежды Хели. И я — в который раз — с болью подумала о том, что Хель умерла бездетной. Угас род Торкилсенов на земле.
Дорога
***
Вышло так, что Хель выезжала из Ландейла дважды. Причем все почтенные и малопочтенные жители города вкупе с бургомистром и магистратом могли поклясться, что выезд ее был обставлен весьма торжественно. Свита сопровождала бывшую хозяйку Ландейла, одетую в дорожное платье и закутанную в накидку. Из-под накидки выбивались светлые пряди. Хозяйка ехала верхом, рядом с ней, отставая по этикету на голову коня, ехал Окассен, мужчина видный и приметный, хорошо известный городу. Женщины провожали его грустными взглядами. Казалось, весь город вышел прощаться с Хелью. Иные даже плакали, так это было печально: юная наследница древнего рода. добровольно отказавшись от последнего своего владения, уезжала невесть куда. Удивлялись только, почему Хель ни разу не улыбнулась людям на прощанье, даже бургомистру не сказала ни слова. А впрочем, это было ее право. Возможно, у нее было слишком тяжело на сердце. Так или иначе, бургомистр произнес прочувствованную речь, суля Хели вечную любовь и подмогу Ландейла, городские ворота распахнулись, и небольшой отряд исчез за поворотом дороги. Хель уехала.
И только три человека в городе знали, что она осталась, Одним из них был зеркальщик мастер Райс, доверенный человек Хели. Двое других были рыжебородый Лонк и подмастерье цеха оружейников Вербен — худой быстроглазый северянин из Элемира. Они сопровождали Хель, которая двумя часами позже в мужском костюме, никем не узнанная, выехала из тех же ворот.
Обманув таким способом возможных лазутчиков Консула, перед закатом солнца два эти отряда наконец встретились в лесу на едва протоптанной тропке на границе владений Ландейла с Хоролом. Тропка вывела их к заброшенной хижине углежогов. И только тогда Мэй со вздохом облегчения сорвал надоевшую накидку и бросился в хижину переодеваться. Вернулся он в каких-то лохмотьях, но сияющий: он был рад от души, что наконец хоть чем-то пригодился Хели и остальным. До сих пор он чувствовал себя среди них чужим, неловким, неумелым, недогадливым. А Окассена он откровенно побаивался с тех пор, как тот, рывком сбросив его с кровати, выхватил свой страшный меч и зарубил бы, наверно, на месте, если бы не вступилась Хель. Окассен, неистовый и мрачный воин, видел в Мэе изнеженного музыканта, способного разве что быть игрушкой для девочки Хели. Ну, пусть Хель им играет, на большее он не сгодится. Мэй чувствовал это, робел и злился, но сделать ничего не мог. И потому сейчас, когда Окассен мимоходом бросил: «Славно, Мэй» (не пренебрежительно «музыкант», а по имени!), — Мэю стало совсем хорошо.
В хижине могли
Мэй, узнав о решении Хели, даже испугался немного: сможет ли? И сможет ли она? Он-то знал, что такое бродить по дорогам. Окассен мрачно смотрел на Мэя, а когда все улеглись, отозвал его в сторону и резко спросил:
— Она-то еще девчонка, а ты понимаешь, что к чему?
— Понимаю, — сказал Мэй. Ему очень хотелось опустить голову под упорным взглядом жестких светлых глаз Окассена, но он выдержал.
— Ну, если что... — хмыкнул Окассен и отошел, Мэй вернулся на место. Когда он укладывался, Хель подняла голову:
— Ругал?
— Нет... — Мэй растерянно покосился на Клэра.
— Спит он, — с досадой шепнула Хель. — Слушай... что я придумала! Ты ведь скрипку взял?
— Взял.
— Мы будем бродячими музыкантами! Только никому не говори, ладно?
Она уронила голову, закрыла глаза, Мэй, лежа рядом, прислушивался к ее ровному дыханию.
— Никому, ладно? — вдруг сонно повторила Хель.
— Ладно, — шепнул Мэй, но она уже не слышала его. Заснула. Мэй надеялся, что Хель, проснувшись, забудет о полусонных своих словах. Но она не забыла. Не успели они отойти от хижины на две версты, как она остановилась и приказала:
— Сыграй что-нибудь веселое. Чтобы плясать можно было.
— Услышат, — неуверенно сказал Мэй.
— Не услышат.
Мэй вздохнул, достал скрипку и заиграл «Весенний сад». Хель стояла некоторое время, прислушиваясь к мотиву, потом начала пляс. Это было и похоже, и не похоже на обычные плясы: страстные, нетерпеливые движения рук, ног, всего тела; Хель изгибалась, и тяжелые волосы то светлой волной падали на лицо, то скользили назад, оттягивая голову; старенькая юбка взметывалась и летела разноцветным ворохом вокруг маленьких крепких ног... Песня кончалась, и Мэй заиграл другую — только бы не оборвать этого сумасшедшего, стремительного, необычайного пляса, Хель как будто не заметила смены мотива, только заплясала еще быстрее, так, что светлые волосы нимбом встали вокруг головы. И вдруг остановилась на лету, рухнула на колени, как подломленная.
Выронив скрипку, Мэй бросился к Хели, обнял ее за плечи, бессвязно шепча:
— Трава же... мокрая трава... роса еще...
Он чувствовал, как тяжело, с надрывом она дышит, и у него дыхание прервалось, будто он плясал вместе с ней. Хель, опершись на него, медленно встала, заглянула в глаза:
— Тебе понравилось?
Мэй не мог вымолвить ни слова.
— Нет? — лицо Хели потемнело.
— Что ты... — прошептал Мэй, опомнившись. — Что ты...
— Меня никто не учил... так, — тихо и грустно сказала Хель. — Я сама... Я так давно не танцевала, Мэй!
Она прерывисто вздохнула.
— Нельзя так много сил тратить, — с трудом выговорил Мэй. — Ослабнешь...
— Я привыкну, — Хель потерлась щекой о его плечо. — И мы будем ходить вдвоем... братик и сестричка... правда, я хорошо придумала, Мэй?
— Да, Хель, да!
Знал бы Окассен, что еще задумала Хель, отправляясь в дорогу — нипочем бы не отпустил ее с Мэем. Но Окассен, взглянув тогда вечером испытующе в глаза Мэя, понял: этот не предаст и защитит, насколько сможет. Тем не менее, продолжая тревожиться, он послал за детьми воина из свиты и решил сам дождаться их в Хатане.