Суббота навсегда
Шрифт:
— И совсем не страшно, — сказала она. — Не болит?
Она облизнула палец и провела им по периферии небольшого багрового островка.[20] Почему-то это всколыхнуло в нем дикую ревность (а вот «животная ревность», заметьте, не говорится — но это к слову). Глаза потемнели, губы побелели, он вспомнил: этим глазкам голубым третьего дня открылось такое… и ведь по-своему без приятности не обошлось. (Ревность кормится червяком воспоминаний, и уж тут пошел клев.) Лживые глаза! Сами только прикидываются, что голизна его плеча есть восторг и откровение любви. Ему доподлинно известно, в чем они соучаствовали. И главное, чем небесней взгляд и стройней ноги, тем вероломней.
Как
Послужить утешением ревнивцу может то, что в ревности он богоравен. Ревность бывает сколь угодно яростной, дикой, безумной (допустим, мир сотворило Безумие), но животной — никогда! В ревности-то он и берет разбег в богоравность.
(Нет, ему это не очевидно.)
Проще в этом смысле с той, что бабьим умом понимает: ревнует — значит, все в порядке. Права! Ревность — это первый шаг на долгом пути вызволения духа из оков женской стати. Начало похищения из сераля. Крутой патриархат ревности не знал. Одушевленность женщины прежде всего вытекает из признания за нею способности к половым предпочтениям, в отсутствие которых обладание ею другим — как то было во времена патриархов — приравнивалось к «воровству топора» и не влекло за собой позора, уготованного в состязании слабейшему.
— Глядите, дон Алонсо, кто-то идет сюда… смешной какой. Как хуэто.
Алонсо очнулся от своих мыслей. В глубине аллеи маячила, приближаясь, крошечная черная фигурка в непомерно большой шляпе.
— Это Хуанито, — сказал он. — И чего этой мухе здесь надо?
— Он смешной? — спросила Констанция робко, боязливо придвигаясь к своему возлюбленному.
— Он? Муха. Назойливая черная мушка. Горд своей порочностью, как всякий глупец и негодяй. Его в насмешку прозвали «дон-чик Хуанчик», он — счастлив. Но что нужно от нас этому насекомому?
Однако по лицу маленького человечка в огромной шляпе невозможно было понять ни о чем он думает, ни с чем пришел. Вот он с напускным смирением мнет в руках шляпу, вот кланяется с особенным насмешливым почтением — так слуга, забравший слишком много власти в господском доме, иронически подобострастен с гостями, в глазах которых читает отвращение к собственной персоне.
— Я прошу прощения у ваших милостей, но неотложное дело требует присутствия вашей милости, — он поклонился Алонсо.
Тот последовал за этим Циннобером со словами: «Простите, мадонна моего сердца».
Дон Хуан ждал Алонсо в своем кабинете, и на нем, что называется, не было лица.
— Вот и вы. Хорошо… Хорошо… — он несколько раз повторил это слово, чем окончательно убедил Алонсо, что все как раз наоборот — из рук вон скверно.
— Ваша светлость очень обеспокоены. Могу ли я быть полезен вашей светлости? Надеюсь, это не касается нашей дорогой крошки?
На это коррехидор ничего не ответил, только горестно покачал головой.
— Ваша светлость!
— Ах, мой сын… вы не возражаете, что я вас так называю? Вы — сирота… с севера. И мне, лишившемуся сына, отрадно было бы своим сыном считать вас — когда сердца, ваше и Констанции… ах, Констанция!..
— Ваша светлость, заклинаю вас, откройте правду! Что угрожает доне Констанции?
— Хорошо. Дон Алонсо, крепко ли ты стоишь на ногах, ибо они подкосятся у тебя, когда услышишь, что я тебе скажу. Моя дочь обвиняется в колдовстве. Эдмондо, да будет ему надгробьем отцовское проклятье, показал на нее. Дону Констанцию…
— Ваша светлость, ни слова больше! Во имя страстей Господних! Увы, моей шпаге не хватило проворства!
— Вам еще неизвестен, мой друг, состав преступления. То, о чем поведали мне вы, небо сочло недостаточным. Презренный вскоре лишился ятер и конца и стал совсем как евнух при дворе султана. И в этом он винит дону Констанцию, собака. Дон Педро, у которого первая форма
— Великий Боже…
— Вы слыхали когда-нибудь о секретной темнице?
— Как быть? Нет, это невозможно…
— А о шести этажах под землей? А об отведенных под камеры выгребных ямах?
— Чище слезы Христовой, сама кротость, доверчива… так вздрогнула…
— Но!.. — Толедан воздел перст, призывая небеса к вниманию. Желтый смарагд то и дело вспыхивал, словно передавал сообщение в указываемом направлении. — Письмо написано Государю, великий толедан просит позволения удочерить Констанцию. Понимаешь, по заслугам толедана его просьба будет уважена…
— Белее алебастра. Голос такой, что за душу берет…
— Да-с, уважена. Да только ежели кто и выдержит испытание каленым железом, пронесет его положенных пять шагов, или выпьет кипятку — этим он не докажет ничего. Здесь порочный круг. Когда ведьма сознаётся под пыткою, то малефиций считается безусловно доказанным. Когда нет, это убеждает инквизиторов только в том, что враг рода человеческого дает ей упорство ни в чем не сознаваться. Сколько говорил я и писал, что пытки хороши как наказание — раз, и два — развязывать языки тем, чьи преступления находятся сугубо в компетенции светской власти. Повторяю, сугубо. Ну-ка, скажи, голубчик, куда заначил девяносто тысяч шкудос? Не хочешь? Вот видишь этот обруч? В результате пытки должна возникнуть наличность — это закон. А изобличать злодейства, творимые в духовной сфере, пыткою негоже. Пусть святые отцы научатся воздействовать на грешника не каленой кочергой, а пламенным глаголом. Каленая кочерга — это уж по нашей части, и с ее помощью мы добиваемся от таких, как Мониподьо, признания в чем-нибудь более осязаемом, чем полеты над гнездом кукушки… Да Господи, о чем я тут толкую… Король, король — вот моя надежда. Усыновление дочери, а там…
— А там наш ответ будет… — Алонсо резким движением встряхнул ножны и поймал (это не всегда удается) вылетевшую шпагу — точно за рукоять.
— Я ничего другого от вас не ждал, сеньор Лостадос де Гарсиа-и-Бадахос, — с этими словами дон Хуан пожал Алонсо руку. По забавному совпадению дон Педро на том же самом месте, тоже с цирковой ловкостью, подбрасывал к потолку свою хустисию — о чем коррехидор не забыл. — Но, — продолжал он, — одной отваги здесь недостаточно. Мы живем не в Роландовы времена, когда отвагу почитали превыше всего, а поражение еще не влекло за собою бесчестья. Нам нужна победа во что бы то ни стало. Только она послужит к спасению чести, ежели твой враг не мужчина, не рыцарь, а — Пираниа. И сражаться с ним предстоит его оружием — коварством и хитростью. Садитесь, дон Алонсо, что вы стоите, словно собираетесь немедленно начать поединок. Садитесь, в ногах правды нет, что б там в «Крестах» ни говорили.[21]
Алонсо последовал приглашению беспрекословно — хотя бы уже потому, что устами коррехидора глаголил этикет.
— Генерал-Инквизитор несколько раз публично выражал свое порицание верховному инквизитору Толедо. Епископ Озмский ставит под сомнение авторитет супремы, с чем Великий Инквизитор категорически не согласен. Как говорил мне Рампаль, в Совете тоже недовольны монсеньором: дескать, он хочет отчислений для ордена с рудников на острове Святого Доминика. Поскольку успех этих притязаний был бы связан исключительно с именем епископа Озмского, Великий Инквизитор даже готов сыграть в свои ворота, как говорят индейцы, только бы натянуть Пираниа нос. Тут они с мосье графом едины. Но покуда на весах государевых фигуры Графа-Герцога и Генерал-Инквизитора не перевешивают друг друга, Пираниа в безопасности: выступлением против него, а равно и любым другим неосторожным движением, как первый министр, так и первый исповедник рискуют нарушить эту трусливую ничью, по сути дела, устраивающую обоих.