Суд идет
Шрифт:
Шадрин в недоумении посмотрел на Зуева. Он первый раз обратил внимание на эту надпись.
— Почему только от правительства?
— А что же ты еще хотел?
— А где же народ, из глубин которого вышел Горький?
Зуев притворно-весело хихикнул.
— Но ведь правительство у нас, Димочка, народное. Это же не в Америке, где у власти стоят финансовые воротилы. Ты, дружок, не творчески перевариваешь марксизм…
Слова эти еще больше подожгли Шадрина.
— Так почему же раньше, в феодальной России, на памятнике Минину и Пожарскому смогли написать: Минину и Пожарскому — благодарная Россия? Ведь когда читаешь такую надпись — дрожь по спине проходит.
— Нет, Дима, ты что-то недодумал. Я, например, эту надпись вполне принимаю.
Шадрин хотел сказать что-нибудь резкое, но сдержался. Развивать свою мысль глубже не решился — не верил в порядочность Зуева. Он вспомнил, как кто-то из студентов на табличке, прибитой к двери комнаты, в которой жил Зуев, в скобках, рядом с его фамилией, написал мелкими буквами: «Стукач».
На этом разговор у памятника оборвался. Но Шадрин его не забыл, хотя было это в прошлом году. И вот теперь — эта неискренняя, лицемерная записка.
Шадрину не лежалось. Он встал, поспешно оделся и вышел во двор. По цементным дорожкам скверика кое-где парами и стайками прогуливались студенты. От старых тополей, освещенных фонарями, падали длинные, во весь двор, тени.
«И в самом деле — пять лет заниматься в научных кружках, получить рекомендацию в аспирантуру и в последний момент, в решающий момент отказаться от того, к чему шел. Может быть, что-то недодумал? Может быть, погорячился? Ведь не зря же каждый год при распределении из-за аспирантуры бывает такой ажиотаж, что даже близкие друзья, конкурируя, становятся тайными врагами. Не сделал ли я красивый жест, над которым теперь похихикивают товарищи?» — думал Шадрин и не находил ответа.
Из распахнутых окон комнаты, где жили девушки с филологического факультета, доносилась музыка. Было слышно, как шаркали по полу подошвы. «Танцуют…» — подумал Шадрин и свернул в глухую затемненную аллею. Он упорно старался понять: правильно ли поступил, отказавшись от аспирантуры?..
Вспомнилась диссертация, которую недавно защитил аспирант Рюхин. Диссертация называлась: «Указ Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года. Об ответственности за хищение государственной и общественной собственности». В тексте Указа говорится, что 140 за кражу государственной и колхозно-кооперативной собственности виновный подвергается лишению свободы от 5 до 20 лет.
«Разве это не ясно всякому здравомыслящему, — думал Шадрин, — дворнику и профессору, писателю и сталевару, инженеру и солдату? Воровать нельзя! За это — тюрьма. А что делают из этого? Рюхин нагрохал четыреста страниц. Из кожи лез, доказывая, что Волга впадает в Каспийское море. Указ, видите ли, полезен… В нем выражена сущность воспитательной и карательной политики Советского государства. Открыл Америку! До тошноты мусолил, что такое государственная собственность и что нехорошо ее расхищать… — Шадрин в сердцах сплюнул и тверже сжал кулаки. — Как должен презирать себя человек, когда он из простой истины делает академическую окрошку. Кретинизм! Вырождение! Кому нужно это ученое словоблудие? Рабочему? Он диссертаций таких не станет читать под пистолетом. Интеллигенту? Подобный академический блуд он может постигнуть сам. Законодателю? До сих пор он великолепно обходился без этой кастрированной ученой трескотни!
Ленин! Если бы он встал из гроба и увидел, как чахнут правовые науки! Их роль сведена к тому, чтобы, растоптав коммунистический принцип «Власть авторитета», нести знамя
Шадрин вспомнил заседание ученого совета, на котором Рюхин защищал диссертацию. Никто, кроме официальных оппонентов, ее не читал. Это было видно по скучным, вялым лицам сидящих в актовом зале. Все с нетерпением ждали конца нудного церемониала защиты.
«В Указе сказано ясно: воровать нельзя. За это — тюрьма. А Рюхин? Стакан чистого молока он вылил в ушат мутных словесных помоев, тщательно размешал и наклеил на чан этикетку: «Пейте! В этом сосуде стакан молока». И это — наука! Ученые степени, звания, жизненные удобства, почет в обществе».
Шадрин ускорил шаг. Его словно кто-то подхлестывал сзади. Казалось, что он спорил с кем-то невидимым, который шел за его плечами и нашептывал: «Каким ты безумцем был сегодня, Шадрин! Из ста билетов был один выигрышный. Ты его вытащил. И отдал другому. Ха-ха-ха!»
В эту минуту Дмитрий ненавидел Зуева. Если бы тот попался сейчас на глаза, он непременно наговорил бы ему немало обидных и оскорбительных слов.
«Подонок! Мерзкий лицемер! Ведь ты не раз заявлял товарищам, что в аспирантуру не пойдешь. А сам? — Шадрин облегченно вздохнул полной грудью и отмашью руки поправил волосы. — Нет, я поступил правильно. Пусть сегодня теорию государства и права развивают рюхины и зуевы. Честный человек может идти в правовую науку тогда, когда в ней будет господствовать ее святой принцип: «Власть авторитета!»
На ум Шадрину пришли стихи Маяковского. Он читал их сквозь зубы, мстительно, с ожесточением, точно кому-то угрожая:
Я к вам приду в коммунистическое далеко Не так, как песенно-есененный провитязь. Мой стих дойдет через хребты веков И через головы поэтов и правительств!«А сейчас — работа! Ты, Шадрин, сегодня водовоз и ассенизатор. Бандиты, воры, хулиганы, проститутки… — вот твой сегодняшний передний край. Бой!.. И еще раз — бой! Помни, когда рота идет в атаку, солдат не думает о военных трудах Клаузевица. Все его помыслы в одном: больше пуль вогнать в тело противника. Где говорит штык — там умолкает стратегия».
Долго еще бродил Шадрин по студенческому дворику, рассуждая сам с собой. Когда вернулся в комнату — все уже спали. Окно было широко распахнуто. Простодушный Лютиков выводил носом переливчатые рулады.
Шадрин подошел к окну. Где-то вдали острыми угловатыми изломами прочертила небо молния. И только спустя несколько секунд до слуха докатились приглушенные перекаты грома. Небо заволакивало тучами.
«Все на своих местах. Никаких аспирантур. Работа! Бой! Передний край!»