Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
Мы в центре Европы. Побеждает братство, коммунизм — песенная юность мира.
Мы навеки похороним фашизм. И по Берлину, по его улицам и площадям вновь пойдут красные фронтовики со своим знаменитым маршем и рукой, сжатой в кулак для приветствия.
Расходились мы в сроках. Я полагал — на все уйдет год. Виктор был более осторожен. Он указывал на экономические ресурсы Германии, захватившей почти всю Европу, ссылался на историю войн. Я — на механизацию: на силу нашей авиации, танков, мотопехоту. На военные парады. Вон какая мощь. Все на глазах. Все видели.
В
Мы враз умолкли. Притихли.
Даже на расстоянии, в середине июня 1941 года, это слово будило в наших неокрепших молодых душах трагическое предчувствие.
Мы с Виктором не попали на финский фронт. Хотя в последний декабрьский день 1939 года и записались в комсомольском комитете добровольцами.
Нас не взяли. Я плохо ходил на лыжах. Виктор читал и стрелял в очках.
— На вас еще будет война, — сказал нам заведующий военным отделом райкома партии, высокий мужчина, в строгой гимнастерке, со шрамом на щеке.
В Финляндии погибло несколько наших студентов, талантливых ребят, некоторые из них обещали стать поэтами. Другие вернулись обмороженные, раненные. То, что они рассказывали, было во многом горько, неправдоподобно, непонятно.
Но я был оптимистом. Сделают выводы. Дорогой опыт. Зато армия будет лучше подготовлена к этой большой настоящей войне.
— Армия, тут не только армия, — перебил меня Виктор. — Каждый должен готовиться… Эта война — судьба нашего поколения… Нам ее не миновать.
У нас в институте выступал известный поэт, вернувшийся из Финляндии. Он не читал стихов. Он рассказывал о боях, о глубоких снегах, жгучих морозах, «кукушках» — снайперах, засевших на деревьях, о бетонных дотах.
— Будет война потяжелее этой, — несколько раз с показавшейся нам странной настойчивостью повторял он. — В бою побеждает тот, кто быстрее бегает, лучше стреляет, умело маскируется. Надо учиться воевать. Уже теперь. Сейчас.
После этой встречи Виктор начал всерьез готовиться к будущим сражениям.
Волю закалял он и раньше. Теперь стал тренировать выносливость. Спал на полу. Возле кровати. Утром по полчаса — гантели. Ледяной душ. Через день бег. До пяти километров. По утрам. От общежития до трамвайной остановки и от трамвайной остановки до института он также бежал. Не обращая внимания на дружеские насмешки, выкрики, озорной свист. Перепрыгивал через ограды. Регулярно ходил в тир. Стрелял из пулемета. Метал гранатные болванки.
Положим, из пулемета и я стрелял. Бросал гранаты. Занимался, как и все, военным делом. Два часа в неделю. У нас и девушки изучали военное дело. Лихо цокая каблучками туфель, с винтовками за плечами, ружейные ремни оттянуты большим пальцем, левая рука делает короткий энергичный мах, волосы подобраны под косынки и береты, рядами по четыре они входили в институтский двор, и Нёмка Фридман, острослов и циник (по крайней мере, таким он хотел казаться), поглядел с крыльца, прижмурился, изрек:
— Ну, с такими солдатами можно спать спокойно.
Но шутки шутками, а к военному делу мы
И все же бегу и прыжкам через барьеры я предпочитал теплоту и ни с чем не сравнимую радость театров, картинных галерей, концертных залов.
Война-то еще когда будет!
— Готовить надо себя, готовить, — бормотал Виктор, словно заклиная духов войны.
Я сидел на широком, низко срезанном пне в тени. Тоненькой палочкой разворошил муравейник. Муравьи зло вцепились в тонкую кору, полезли по палочке.
«Так и люди, — думал я. — Пока их не раздразнишь, пока не начнут рушиться их муравейники, ничто их не заставит думать об опасности».
Виктор тихо окликнул меня: «Леша!» Я поднял голову и увидел его глаза. Я, кажется, никогда не забуду этот собранный, ушедший в себя взгляд, словно старался он увидеть далекие дороги свои, самую судьбу свою.
— Скажи, если бы ты попал в фашистские застенки, ты бы выдержал все?.. Пытки, истязания…
Он спрашивал почему-то очень тихо, как будто страшился этих слов. Но такая затаившаяся страсть, такое давнее исступленное напряжение было в его голосе, взгляде, что мне стало неловко и жутковато, знобящий холодок пополз от шеи по спине.
Я понимал, он открывает мне свою тайну, то, что мучило, кровоточило, о чем думал не раз, пытая свою волю, сознание, совесть.
Теперь мне предстояло прикинуть это на себя. В первый раз. Под требующими ответа неуступчивыми глазами его. Мне они показались на мгновение глазками пистолетных дул.
А в самом деле, смог бы я? Загоняют иголки под ногти. Подвешивают за вывернутые руки. Рвут тело накаленными щипцами. Не кормят. Не дают воды… И бьют, бьют тяжелыми кулаками, сапогами с металлическими подковками. На меня словно дохнуло смертным холодом концентрационных лагерей, застенков и казематов.
Об этом и думать-то было мучительно. И незачем. Может ли человек узнать самого себя, до сокровенных глубин, познать самую суть свою и сказать: «Вот это я могу. Этого нет»? Тогда, в те давние годы, мне казалось, что нет. Лишь на войне я понял, что ч е л о в е к все может. Совершить неслыханную подлость. И, казалось, немыслимое героическое деяние. Но для этого героического он должен быть ч е л о в е к о м!
Проверяя себя, напрягая воображение свое до жуткого предела, я одно тогда мог сказать уверенно. Я бы постарался не допустить до того, чтобы оказаться в руках фашистов. Я бы не дрогнув покончил с собой. Застрелился бы…
Виктор досадливо качнулся:
— Я не об этом… Ты о йогах слышал? Они могут невероятное. Я думаю, и обыкновенный человек, если он только подготовит себя…
И неожиданно высоко зазвеневшим голосом, словно поклялся в чем-то себе, мне, этому радостному миру жизни, он сказал:
— Я смогу! Все выдержу. И ни о чем не скажу, ничего не выдам. Ты знаешь, я мог бы работать в подполье…
У него даже капельки пота выступили на лбу. И, словно стыдясь своего порыва, он отвернулся, начал собирать, что-то бормоча, свои карты, конспекты, книги.