Судьба Алексея Ялового (сборник)
Шрифт:
Миня Климашин погиб осенью 1943 года. Он был переводчиком в воздушно-десантной бригаде.
…Я долго еще «переживал» свою неудачу, но у меня была тайная радость-солнышко, о которой я никому не мог рассказать, о которой никто даже не догадывался. Пока я писал рассказ, думал о нем, и спустя много времени я сам был комбригом Чугуновым.
РОМАНТИКИ
Мы валяемся на траве. Под головами — конспекты и книги. Над нами — небо и вершины сосен. Медно-желтые стволы врезаются в прозрачную небесную синь. Сосны накаленно
В земной мир возвращает взорвавшееся разноголосье у маленького пруда, скрытого за кустами и деревьями: кричат, визжат, хохочут ребятишки. Уже купаются, чертенята! С приглушенным лязгом и воем проносится поезд электрички. Его путь угадывается за березовым перелеском.
И снова тишина. И снова слышится неутомимый стук дятла, заботливо осматривающего, выстукивающего по очереди всех своих подопечных: здоровы ли, не забрались ли жучки-древоточцы под их защитную рубашку — кору?.. И благодарный скрипучий вздох дерева. И слабый таинственный шепот, — может, это трава шевелится под нагретым ветром, а может, листья кустов, хвоинки тихонько переговариваются между собой?.. О вечности и бесконечности.
И снова плывешь в дремотно-покачивающейся лодке остановившегося времени…
Конечен я, но бесконечна жизнь. Умрет и эта сосна, так высоко вымахнувшая в небо, и веселая белозубая ромашка, и былинка, доверчиво прильнувшая к земле. Умрет и вон та длинноклювая птаха, что так старается на дереве, прямо надо мной. Вишь, что разделывает?! Голова с клювом отходит назад, до предела, и с силой молота — вперед! Удар! Тук! И снова — тук! тук! С механической размеренностью и одержимостью. Исполняет свой долг. Перед кем?
Для чего все живое является на землю? Чтобы продолжить себя, повторить в потомстве и уйти… Сосна бросит семя, ветер понесет его, пристроит в подходящем уголке, проклюнется росточек, пойдет вверх, набирая силу… Птица выведет маленьких… Человек родит детей.
Жизнь и смерть едины? Смерть означает одновременно и продолжение жизни.
Но почему тогда так бунтует человек против смерти? Вступает с ней в сражение, одолевает ее и не может отвратить. И не может смириться с тем, что есть она, смерть, косоглазая старуха с длинной острой косой!
Значит, в нас самих есть чувство, инстинкт, предчувствие и возможность бесконечности. Не в продолженном роде. А для каждой человеческой особи. Для меня! Возможно ли биологически продолжить жизнь человека? Одолеть саму смерть. Сбросить ее с нашей планеты!
Может ли человек утвердить себя в торжествующей вечности? Вот, наверное, проблема номер один для человечества.
Но как ты к ней подступишься, если за всю историю свою человечество не может совладать с безумной стихией войны. Выпустило демонов войны, и гуляют они по планете… И впереди гогочущая, разгульно-торжествующая смерть. Вот уж когда ей раздолье. Вот уж когда она никого не милует…
Я словно бы увидал ее. Свирепую, в мертвом зиянии пустых глазниц, устремившую нескладный свой скелет вперед — как будто вынюхивала она себе поживу, — жадно разъявшую
Прошло не так много времени, в глаза мне по-настоящему заглянула смерть… Но была она совсем другой, чем эта, созданная воображением.
Когда повстречаешься с нею с глазу на глаз, совсем все по-другому выглядит. Ну, да это не предмет для вольного разговора… И все-то еще было впереди.
А тогда в парке мне показалось, что увидал я саму войну.
Знобящий холодок прогнал дремоту. И не вернуть того блаженного покачивания, которое уносит тебя в безоблачные дали, когда ты вне времени, когда казалось: ты слышишь сами голоса жизни и впервые ощутил такую великую, такую гордую и человеческую тоску по бессмертию.
Рядом со мной, довольно посапывая, медленно поворачивается Виктор Чекрыжев. Ложится на спину. Он загорает. Только голова в тени. Кожа у него прозрачно-тонкая. Белесая пленка, схваченная, словно кнопками, пятнами крупных рыжеватых веснушек. Он из Бийска. Это городок где-то на Алтае.
Босые ступни блаженно шевелятся. Дальше — кавалерийские галифе, обшитые вытершейся побуревшей кожей, — он их почему-то не снял. Эти штаны уже стали легендой. В них Виктор поступал в институт. О нем поначалу так и говорили: «Этот, в кожаных галифе!..»
Я его первый раз увидел возле доски объявлений, у списков зачисленных на первый курс.
…Вокруг него толкаются, шумят, радостно переговариваются или тихонько отходят — те молчаливые, притихшие, не прошедшие по конкурсу, чтобы навсегда уйти из этого, уже привычного коридора, из этого здания, от мимолетных друзей, приобретенных за месяц экзаменационных волнений и передряг, — а он стоит прикованно возле доски со списками. Курносый, рыжеватый, кряжистый, в своих необыкновенных галифе, в стареньких сапогах со стоптанными каблуками, в застиранной белесой рубашке, похожей на солдатскую гимнастерку, и смотрит на длинные листы с темной рябью выпечатанных фамилий.
Его попытался было потеснить длинный детина. Холеный, ухоженный, в нарядном светло-сером костюме, в праздничном скрипучем блеске новых туфель, он держался как-то по-особенному уверенно и свободно.
— Дружо-ок, ты уже все вы-ысмотрел?.. — сказал он, слегка грассируя и растягивая слова. И худой узкой рукой он чуть нажал на плечо Виктора.
Виктор, не оглядываясь, раздвинул локти, подал непрошеного собеседника назад и лишь затем медленно повернулся. Они стали друг против друга.
— Убери руку, — бормотнул Виктор.
Длинный отстранился, оглядел Виктора, и едва приметная улыбка тронула его губы. Многое означала эта улыбка…
Виктор прочно стоял против «дружка» с тем жестко-собранным, настороженным лицом, которое не обещало ничего хорошего и которое, помимо прочего, означало готовность ревниво отстаивать и защищать все свои права.
Длинный со снисходительной улыбочкой отступил еще на шаг и стал пробираться к спискам с другой стороны. Виктор оглянулся на доску, вздохнул почему-то, вскинул голову и пошел к выходу с тем победительным, гордым выражением, которое бывало у человека, одержавшего важный успех в жизни и обязанного этим успехом одному себе.