Судьба открытия
Шрифт:
Окно починили. Галущенко и другие спасатели бурно обсуждали происшествие. Ими оно было истолковано, как попытка обворовать Пояркова. Все бранили кочующий поблизости цыганский табор. Возмущались. Строили множество всяческих предположений.
Только недели через две общие разговоры на спасательной перешли к теме иного порядка: на «Магдалине» к запальщику Потапову возвратился сын. А молодой Потапов — слесарь. На рудниках известный, уважаемый. И ездил он по каким-то собственным делам в столицу. Вернувшись, рассказывает, как в Петербурге на заводах потребовали, чтобы
Постепенно выходя из мрачного оцепенения, Лисицын опять с трудом налаживал свою лабораторию. Гнул стеклянные трубки, раздувал их в шары, собирал взамен разрушенных приборов новые. Однако главный из приборов — фильтр — поврежден бесповоротно. Граненый корпус не восстановишь собственными силами. Испытывать активные зерна стало нельзя.
Но за письмами в Харьков он все-таки поехал. На этот раз поезд не опаздывал, и ничто другое Лисицыну в пути не помешало. В вагоне он чувствовал себя спокойно, потому что взял все тетради с собой. Они были у него тут, под боком, в чемодане. С ними ему теперь вообще надо поступать очень осмотрительно.
Полулежа на жестком вагонном диванчике, он как бы видел мысленно Крумрайха. Он был убежден, будто прячущийся где-то по соседству со спасательной станцией Крумрайх, той самой ночью выждав удобный момент, по-воровски влез в лабораторию, чтобы похитить тетради. А будучи внезапно застигнутым, еле успел выскочить. На подоконнике тогда мелькнула именно спина Крумрайха. Кто же мог сунуться в лабораторию, если не Крумрайх? И попытка выкрасть описание открытия еще непременно повторится.
По дороге в Харьков Лисицын окончательно решил: вместо громоздкой пачки тетрадей, которую не понесешь с собой повсюду, ему необходимо завести одну компактную записную книжку. В ней должно быть собрано все основное, что надо сохранить для памяти — лучше даже условными, краткими, лишь ему самому понятными знаками. Такая книжка у него будет при себе всегда. А тетради, как ни жаль, чтобы не рисковать открытием, придется уничтожить.
Скверной до невыносимого ему кажется русская действительность, — да, вероятно, и не только русская. Если не бороться за совершенно новый, справедливый общественный уклад, то все останется по-прежнему, и его синтез углеводов в конце концов закономерно очутится в руках какого-нибудь Крумрайха. Мир надо перестроить силой. Это становится задачей его жизни. Но возможна ли настоящая борьба, когда находишься вне круга единомышленников и друзей?
Как ему сейчас нужны Осадчий или Глебов!
Между тем его надежды не сбылись опять. С января прошло два с половиной месяца. А на почте в Харькове для предъявителя рублевой ассигнации ТЗ 800775 писем и на этот раз не было.
…Солнце высушило лужу во дворе. Кержаков и Галущенко сидели на кирпичах, сложенных у забора, беседовали о чем-то пустяковом, курили. Мимо них по двору прохаживался штейгер Поярков. Время от времени оборачивался в их сторону. И наконец к ним подошел. Сказал приглушенным голосом:
— У меня с вами совсем
Галущенко приподнялся с выражением учтивости. Кержаков продолжал сидеть в прежней позе.
— Вы здешние, — сказал им Лисицын. — Вы, наверно, хорошо всех людей на рудниках знаете?
— Як на ладони, — ответил Галущенко.
Неожиданно замявшись, будто с каждым словом преодолевает в себе самом какое-то сопротивление, Лисицын начал говорить, что он обращается сейчас не по-служебному, а по-человечески, что он к ним пришел с большим доверием, и они в нем тоже могут не сомневаться.
Странно посмотрев и еще понизив голос, он спросил:
— Не могли бы вы мне указать кого из этих… из революционеров, социал-демократов; есть такие, вероятно, на рудниках… как называют их — большевики, что ли?
Галущенко широко открыл глаза. Пожал плечами. Потом, точно в испуге, отрицательно затряс головой. А прищуренный взгляд Коржакова был еще более, чем всегда, ироническим. Не спеша затянувшись махорочным дымом, выпустив дым через нос, Кержаков слегка улыбнулся:
— Перевелись они у нас, господин штегарь. Их по нынешнему времени — одних в Сибирь, других на виселицу, брат ты мой.
Случайно так совпало или не случайно, но в этот самый момент и Галущенко и Кержаков подумали об одном и том же. Оба вспомнили о слесаре Потапове, сыне старого запальщика с шахты «Магдалина». Оба насторожились, внутренне приглядываясь к штейгеру Пояркову: кто разберет, что у него на душе!
— Не знаете? Действительно не знаете? — волнуясь, повторял вопрос Лисицын.
Затем он как-то внезапно вздохнул. Постоял минуту молча. Опустил веки. И тогда проговорил печально и устало, почти шепотом:
— Ну, что ж поделать… Жаль. О единственном буду вас просить. Сохраните в тайне, с чем я обращался к вам. Даже сами, если можете, забудьте!..
6
В рудничном поселке распустились листья акаций. Зазеленел сад у особняка Терентьевых.
Петька Шаповалов, племянник конюха Черепанова, озоруя, бегал с двумя своими босоногими товарищами по двору спасательной станции. Втроем они подбежали к конюшне и по длинным доскам, зачем-то приставленным к стене, ловко влезли на ее крышу.
— Тю, скаженные! — закричал спасатель Макагон. — Геть с кровли, горобци!
Лисицын наблюдал за мальчиками издали. Проходя, он остановился на крыльце главного здания станции. Ему приятно видеть, как резвится Петька. Милое что-то есть в каждом ребенке. Его собственное детство было так не похоже на жизнь этих мальчиков.
А когда дети, спустившись по доскам, умчались со двора, Лисицын тоже повернулся и ушел. В коридоре станции его мысли тотчас же переключились на другое.
Вчера он сказал Терентьеву, что собирается вставить — предосторожности ради — в окна своих комнат железные решетки. Иван Степанович кисло поморщился в ответ:
— Решетки? Не советую вам. Подозрение вызовет у окружающих… Нет, лучше не надо!
После этого Лисицын ощутил, будто отношение Терентьева к нему в чем-то изменилось.