Судьба открытия
Шрифт:
О своих родителях он знал только по рассказам. Никаких воспоминаний о них не сохранилось.
Теперь уже не было слышно, как бормочут и поют попы. Теперь вся толпа кричала, пела, громко плакала — голоса слились в мощный и невнятный рев. А Петька на крыше почувствовал, что ему невмоготу жарко. Начал спускаться по лестнице: внизу, за домом, холодок в тени. Вдруг увидел: именно там, где тень, — человек десять полицейских; городовые все усатые, с шашками, в белых рубахах, с красными шнурками на шее; никто из них не поет, не плачет — они будто хотят спрятаться
Петька спрыгнул с лестницы и на всякий случай побыстрее убежал от городовых к соседнему дому.
Когда на площади голоса стали затихать — со всех сторон раздавались выкрики: «Тише! Тише!»,- над толпой пронесся зычный бас:
— Шахтеры! Товарищи!
Слесарь Потапов, сын запальщика с «Магдалины», поднявшись на подпорку телеграфного столба, оглядывал толпу.
— Прошу внимания! — сказал он громко.
К нему повернулись сотни голов. Бас его доносился, казалось, до дальних улиц поселка.
— Кто виновен, — заговорил он, — в смерти тех… о которых мы сегодня… проливаем слезы? Почему, — спросил он еще громче, на его лбу жилы вздулись от напряжения, — ни вентиляции путной, ни надзора… и «Святой Андрей» стоял, как бочка с порохом? Кому это выгодно? Кто… чтобы получать дешевый уголь, барыши… жизнью шахтеров пренебрег?
Тут люди, будто в один голос, закричали:
— А-а-а…
Засвистели свистки полицейских. Петька выглянул из-за угла — перед ним вереницей бегут те городовые, что прятались по соседству за стеной дома. Из-за других домов тоже выбежали городовые; у каждого в руке — револьвер.
— Разойдись! — крикнул, ощупывая рукоятку шашки — неизвестно, откуда он взялся, — полицейский офицер. У него побелели губы, и рука, протянутая к шашке, заметно тряслась.
Сразу на площади наступила тишина. Люди жались друг к другу. Полицейские теснили их, двигались вперед, уже сомкнулись в цепь.
Старуха Танцюра, с растрепанными седыми волосами, бормоча: «Ось я ему, собаци, буркалы!», высунулась из толпы. Она подняла скрюченные пальцы, медленно протягивала их к лицу городового. Петька стоял в стороне, но даже там попятился — он никогда не думал, что старая Танцюриха может быть такой страшной. А городовой ударил старуху револьвером по пальцам.
Теперь началось. Сперва кто-то кинул в городового камень, потом офицер скомандовал — все полицейские отступили на несколько шагов, залпом выстрелили в воздух. И тотчас направили револьверы на толпу.
— Разойдись! — опять повторил офицер. — Предупреждаю… последний раз. — Глаза его стали злыми, остро закрученные усики вздрагивали.
Было ясно, что этакий не остановится — на самом деле по людям будет стрелять. «Гад!» — бросил сверху Потапов, спрыгнул на землю и надел фуражку. Его загородили собой другие рабочие.
Площадь постепенно пустела. Люди растекались по улицам — кто к Русско-Бельгийскому руднику, кто к «Магдалине». Старую Танцюриху повели под руки; она снова причитала и плакала и все оглядывалась назад, на надшахтное здание.
Черепанов хромал и спотыкался. Вслух рассуждал сам с
— Ты кто таков будешь? Кто ты будешь, я тебя спрашиваю? Тебе что: панафиду? Вот тебе панафида! Из левольверта… и сказано: разойдись. Дурак ты, батюшка-поп. Чего ж ты Никанорыча нашего, за что ты его?
Вернувшись в конюшню, он лег спать.
Для Черепанова и Петьки тут, в конюшне, была отгорожена комната. Жили они вдвоем. Жена конюха служила на одном из дальних рудников прислугой у бухгалтера. Она, собственно, и была родной теткой мальчика, сестрой его матери. Она приходила сюда только раз в месяц, стирала белье племяннику и мужу, бранила их за беспорядок и грязь, мыла пол, варила щи, а потом опять отправлялась на четыре недели к своей сварливой хозяйке.
Вечером в конюшню пришел сам Терентьев. Он разбудил Черепанова и велел ему вынести из комнат покойного Пояркова ящики со стеклом и всю разнообразную посуду — безразлично, наполненную чем-нибудь или пустую, — сложить все на телегу и ночью, чтобы никто не видел, увезти в степь. В степи закопать, чтобы следов не осталось.
— И молчи, — сказал Терентьев. — Понятно? Если судья тебя спросит или полиция, тоже молчи. В крайнем случае ответишь: мусор отвозил, выбросил прямо в степь. Выбросил, ответишь, а не закопал. Понятно? И место другое им покажешь, где вообще сваливают мусор. Смотри: проболтаешься — плохо тебе будет! — добавил он и, грозя рукой, сурово посмотрел на конюха.
Черепанов в сумерках вынес из здания станции заколоченные ящики. Потом взял мешки из-под овса, которые поплоше, погрызенные мышами, сложил в них подряд все, что было в комнатах штейгера, и тоже вынес во двор. Петька ходил за ним по пятам — он слышал, о чем приказывал Терентьев. А когда наступила ночь, он, переборов сон, тихонько уселся на нагруженную телегу. У его дяди с похмелья болела голова. И Черепанов даже не оглянулся на мальчика, стегнул лошадь, выехал за ворота.
Уже в степи Петька спросил:
— Дядь, зачем ховать стекляшки-то?
В степи было темно. От огненной полосы заката осталась узкая красная полоска. Небо, покрытое звездами, казалось Петьке таким же необыкновенным, особенным, как весь сегодняшний день. Оно казалось немного жутким, это небо. И «тех» отпевали сегодня у шахты, и городовые стреляли…
— Смотри, — ответил Черепанов, — проболтаешься — стало быть, морду кнутом искровяню. Запомни!
«Пьяный придет — так может, — подумал Петька. — Еще как!»
Ему было жаль зарывать в землю редкостные стеклянные вещицы. Вот тут, в мешке — он заметил еще засветло, — столбиками друг на друге лежат маленькие зеленоватые кружочки, вроде игрушечных блюдечек. А мешок там как раз разорван.
Пока Черепанов, стукая лопатой о камни, рыл яму, Петька ощупью нашел разорванный мешок. Всунул руку, достал оттуда круглый стеклянный предметик. Потрогал: гладкий, холодный. Посмотрел: звезды в нем отражаются. И вдруг, обрадовавшись, решил: он это спрячет, никому не отдаст. Это будет его вещь. Хорошо будет с ней играть.