Судьба — солдатская
Шрифт:
Так было и в день начала войны.
Рано, когда небо на востоке чуть-чуть начало бледнеть, пошли они к морю. Минуя дорожки, сбегали по каменистой, крутой тропке, протоптанной любителями прямых спусков и подъемов. Жена смеялась и все приговаривала: «Каблук отвалится — чинить будешь». А он, крепко держа ее за руку, в ответ только улыбался и все думал: «Как мы еще молоды!.. Что лучше: эти первые минуты восхода или наша любовь?» И отвечал, радостный: «Наша любовь». Почти у самого моря, на дорожке, которую пересекали, встретили плачущую молодую женщину. Она торопливо шла, держа в руке носовой платок, и плакала, не
Вспомнились Стародубову и Симферополь с вокзалом, набитым военными, комендатура… Все военнослужащие в голос просили: «Билеты! Билеты дайте — нас же в частях ждут! Хоть стоя, хоть на багажных полках…» Комендант разводил руками и говорил утешительные слова: «Как-нибудь устроим… только военнослужащих. Жены, семьи — во вторую очередь». До Пскова Стародубов ехал целую неделю. Всю дорогу не мог забыть, как уговаривал плачущую жену в Симферополе: «Ничего, добирайся к матери. Не могу я задерживаться здесь — война…» Что с ней стало?.. Ехал через Минск. В Белоруссии дважды попадал под бомбежку. На какой-то станции горел отведенный в тупик состав, рвались вагоны со снарядами… Где-то видел вместо вокзала груду камней и щебня… Поезд везде стоял часами, а на больших станциях — до суток: пропускали на запад воинские эшелоны…
Молчание нарушил Похлебкин.
— Николай Александрович, давайте так, рука в руку… — снова перейдя на «вы», тихо проговорил он. — С Чеботаревым этим я, возможно, не продумал… Но, скажу прямо в лицо, работать будем на уступках, иначе не сработаемся.
— Не на уступках, а на разумном согласии, на принципиальном решении вопросов, — поправил его Стародубов.
— Можно и так назвать это. Как хотите, — промолвил комбат, — но все-таки учитывайте: командиром батальона являюсь пока я, и отвечать за него мне, а не вам… А Чеботарев… давайте пошлем его в Псков. Солдат он добросовестный, да и война… можно простить. — И вдруг вскипел: — Но вы знаете… мне боец Сутин доложил, что Чеботарев, когда я лишил его увольнения, назвал меня даже солдафоном!.. Извините, но это… это…
— А если это критика снизу? — простодушно проговорил Стародубов. — Ты так не подумал? Бойцы, они тоже часто видят не меньше нашего… а порой и больше, только высказать им это часто бывает некому — мы не слушаем, а кому еще говорить? — И, сделав паузу, добавил: — Мы должны быть умнее. Нам из всего надо извлекать для себя уроки.
Из роты Чеботарев заехал в штаб батальона, взял там командировочное предписание, и шофер, выпросив на кухне хлеба и отварного мяса, погнал машину к Пскову.
То, что происходило на шоссе, ближе к городу, поразило Чеботарева. На восток шли и шли беженцы, ехали обозы. Шофер часто останавливался. Когда полуторка уперлась в образовавшуюся впереди пробку, сказал:
— Надо было часа на три раньше выезжать. Тогда бы проехали легко, а сейчас поднялись, кому приспичило, и прут кто куда… Теперь до позднего вечера такая толкотня будет на шоссе, — и выругался. — Плохи, брат, видать, дела на фронте… Что ни день, города сдаем, направления
— Остановим, — тихо проговорил Чеботарев. — Вот подтянут резервы, армию до конца отмобилизуют… и жиманем. Так жиманем, что от фашистов перья полетят.
— А тебе известно, что немец за Минском уже? — Шофер посмотрел на него. — К Москве норовит прорваться… — И после того как свернул из махорки цигарку и закурил, продолжил: — Война только началась, а он вон уж куда хлестанул! А если по газетам нашим, так можно подумать: не сегодня-завтра опрокинем…
— Так в газетах же и об этом пишут. От народа… и захочешь, так не скрыть, — возразил Чеботарев.
— Не скрыть, — ворчливо произнес шофер. — Вон как Перемышль отбили, то и написали, а когда сдали снова — молчок…
— Сгущаешь ты, — буркнул Петр.
Шофер замолчал.
Чеботарев поглядел на проходившую мимо девушку с узлом, подумал: «Может, и Морозовы уехали?»
С трудом разобрались, из-за чего образовался затор. Оказалось, у грузовой машины, кузов которой был набит, видно, детдомовскими пяти — семилетними детьми, кончился бензин или испортился мотор. За машиной двигался обоз с ранеными — перебазировался госпиталь. Ездовые ругали шофера. Шофер растерянно посматривал на них и чесал затылок. Пешеходы молчаливо обходили машину.
Мимо Чеботарева шли и шли люди…
Машину, ссадив с нее детей, таких же молчаливых и усталых, как пешеходы, своротили на обочину солдаты из обоза. Две женщины, наверно воспитательницы, подталкивали ребятишек к полянке за кюветом. Хлопотали возле них, как куры-наседки…
В образовавшийся проем хлынул обоз. На каждой подводе сидело, а где и лежало по два-три раненых красноармейца. Некоторые бредили, пытались сорвать окровавленные бинты. В предпоследней бричке лежали двое вытянувшись. «Покойники», — с ужасом подумал Петр.
— По проселкам надо добираться! — неожиданно сказал шофер и, круто разворачивая полуторку, стал съезжать с шоссе к идущей в сосняке полевой дороге, по которой, очевидно, и ездили-то от случая к случаю, да и то местные жители. — Попали… Содом.
На них, расступаясь, махали руками. Кто-то зло крикнул, глядя Петру в глаза:
— Сволочи! Люди ведь!
С трудом выбрались из глубокого кювета. Петр вспомнил о хлебе с мясом и заставил остановить машину.
— Подожди, ребятишкам снесу, — взяв завернутые в газету продукты, сказал он шоферу и побежал, расталкивая людей, через шоссе, к детям. Сунул сверток в руки растерянной женщине — она и не поняла, что он сует. Побежал обратно.
Поехали молча. На проселке шофер газанул. Где-то уже перед Крестами машина выбежала на шоссе, оказавшееся в этом месте свободным.
Въехали в город.
Петр поглядел на усталого шофера.
— Знаешь, у меня в Пскове знакомые есть, — сказал он ему. — Давай у них остановимся. Все равно всех собирать надо, а нас никто, думаю, не ждет. Пока-то соберешь!
— Показывай, куда ехать, — сразу же согласился шофер.
У перекрестка Петр попросил свернуть с проспекта в проулок. Выехали на улочку, ведущую вдоль реки Псковы… Дом Морозовых показался неожиданно, а на месте соседнего дома лежала груда обгорелых бревен да торчала, упираясь в небо, печь с высокой трубой. Петра передернуло. Уставившись на пепелище, он проговорил: